– Ты давеча про батюшку своего сказывала, про его венец пчелиный. А я Поповского совсем не помню. Мне уж годика три было, когда отцу в Григорове приход дали. Он перешел ради Никифора. Тот уже рукоположен был. Отец ему приход уступил… Правду сказать, в Григорове отцу почтение оказали и люди и господин, князь Федор Васильевич Волынский. Пожаловали двадцать четей земли в поле, а прежде у клира было только десять четей.
– Спи, родненький, спи! – гладила Марковна Аввакума. – Как знать, не придется ли завтра дощаник на лямке тянуть.
– Не помню лиц старших братьев, – сказал Аввакум, качаясь в зыбке сна. – Они меня из Григорова насильно выбили, на приход зарясь… Я им уж простил грех, а лиц не помню… Раньше из гордости даже имени их поминать не хотел, а теперь одни имена только и остались… Как шелуха от семечек…
И заснул.
Не напрасно во сне протопоповом Евфимий о брате слезы лил. Опять пришла гроза от воеводы. Узнал-таки, через шептунов своих, о письме Аввакума государю.
Пришли сворой, забрали книги, бумагу.
Приказали явиться пред очи Афанасия Филипповича. Наверняка воевода ничего не знал, но ему нравилось распалять себя звериной яростью.
– Видно, не успокоишься, поп-распоп, пока тебя или в землю живым не закопают, или пока не утопят, посадя в мешок!.. Знай, ту челобитную, что казаки мне в Братском остроге на тебя подали, о том, что ты учинил смуту и воровство, я нынче отправляю великому государю. От себя тоже прошу пожаловать тебя по заслугам твоим – веревкой на шею. Отписку мою повезут царю десятники Никифор Максимов и Потап Федоров.
– Благодарю тебя, Афанасий Филиппович! – поклонился протопоп воеводе.
– За что же?
– За то, что не тайком гору на меня возводишь. Государь наш добрый человек, да только многих приятелей моих на тот свет спровадили. Уповаю на Бога, Афанасий Филиппович. Не по нашему желанию будет, а как Бог даст.
Усмехнулся воевода, вытаращил на Аввакума синие чистые глазки свои. Рукой махнул, как на воробья:
– Ступай! Теперь тебе денно и нощно ждать возвращения моих десятников.
Не прибил, не надругался – и то уж хорошо. О смертной казни протопоп даже не призадумался. Чего думать о московском суде, когда кругом дебри, медведи, реки бешеные… Нынче жив, и слава Богу.
Сошлись два человека, как два богатыря. Тут бы порадоваться, что нет им равных, что оба – молодцы. Куда там! Тотчас коней взгорячили, сшиблись в смертной схватке – мне перед Богом быть, на меня пусть людишки смотрят. Сломали копья, иступили мечи, грохнулись наземь, обнявшись так, что сок кровяной из обоих капает, саму душу друг из друга выдавливают.
В Аввакуме нашел себе поединщика Афанасий Филиппович. Творя мерзость и неправый суд, протопопа держал перед глазами, все свое дурное из себя выворачивал с наслаждением, назло правдолюбцу.
Аввакуму было проще. Молился за воеводу. В своем житии написал о том, докучал-де Свету-Богородице: «Владычице, уйми дурака тово!» Так Она-Надежа уняла: стал по мне тужить.
Если и тужил об Аввакуме Афанасий Филиппович, да недолго. Может, подкормил разоренное кораблекрушением семейство. Может, раскаялся, что запросил у царя человеку неповинному смерти. Люди дуруют и с дуром своим – к Богу, к царю. Божий суд за пределами жизни, а вот царя марают низостями да лжесвидетельствами не хуже, чем вора в бочке дегтя.
13
Как после вина – похмелье, так и после великих побед – похмелье. Надули русского царя поляки с мнимым избранием в короли, надули шведы, приглашая к разбойному разорению Польши, но обиднее всего – гетман Хмельницкий держал великого царя за великого дурака. Предательство Хмельницкого совершалось втайне, но многое недобро-русское творилось явно, наглым насильством. Сбрехать царю Запорожское Войско почитало за честь, и оттого честь их была беспутной и кровавой, как у разбойников. Отнекиваться, возвести клевету на московских воевод для чигиринской казачьей старшины стало делом обычным. Недорого стоило. Если и летели за ложь головы, то не свои. Казачья голова для гетмана и писаря с есаулом все равно что кочан капусты. Лишь бы их карману не было убытку, лишь бы варилось и поспевало тайно замешенное варево. По весне 1657 года все надежды на польскую корону для Алексея Михайловича развеялись, ни один из окаянных вопросов не разрешился сам собою, и надо было, набравшись духа, хоть на иные дать ответы смелым голосом, пристукнув царским посошком. И все же превосходнее всего Алексей Михайлович умел не торопиться. Уж как ему был нужен Никон для ответа, однако не позвал и сам к нему не поехал. Дождался, когда святейшему понадобилось проситься к его царскому величеству на Верх, о празднике Вербного воскресенья говорить, кому из бояр Ослятю водить, какую вербу на Лобном месте ставить, если великую, то сажать ли на ветвях детей – псалмы петь, как бывало, или только нарядить яблоками, лентами, звездами.
Вербное приходилось на 22 марта, на мученицу Дросиду, дщерь царя Траяна.
– По утрам мороз крепко землю прихватывает, – сказал озабоченно государь. – Пусть все по-зимнему оденутся.
– А кому водить Ослю?
– Почтим князя Алексея Никитича Трубецкого, он нынче люб народу. Полки водил, города брал.
Никон, имея к государю вечную свою просьбу – дай денег! – понял, что самое время ковать золото, но царь улыбнулся ему доверчиво, как давно не улыбался, обрадовал:
– Есть у тебя буду! – И стал серьезен, перевел разговор на украинские смутные дела: – Как мне с Хмельницким быть, отец, наведи на ум!
Рассказал о кознях гетмана, о которых всеведущий Никон не знал. Послушать было чего. Шведский король Карл X, зарясь на польскую корону, зазывал Хмельницкого посулами самыми лестными. Шведу эти посулы ничего не стоят, но для гетмана они соблазн. Болезнь сводит гетмана в гроб. Одна ему приутеха: передал гетманскую булаву сыну Юрию, да только гетман – должность выборная, Хмельницкий хоть и почитает себя благодетелем Украины – казаки и народ у него в долгу на века, но за судьбу Юрия неспокоен. Память у казаков – девичья, на старшину положиться, как на волка. Народ нынче к гетману привык, а завтра к иному привыкнет.
У Никона перехватило дух. Приехавший от Хмельницкого с посольством казак Федор Коробка прежде царя у него был, у патриарха. На людях поднес короб ладана, икону, Евангелие в серебряном окладе, серебряные потир, чашу и тарель, а с глазу на глаз передал от гетмана «на всякие нужды» десять тысяч серебром.
– Скажи ты мне, – спрашивал государь Никона, – что бы ты на месте Хмельницкого избрал? Карл предлагает три ипостаси. Если признает над собой шведскую корону, то владеть ему Киевским воеводством, именуясь князем Киевским и Черниговским, гетманом Войска Запорожского. Если захочет остаться в Польском королевстве, которое признает владычество Карла, то шведы будут оберегать казаков от шляхетского притеснения, и казаки смогут жить вольно, по своему хотению, лишь бы только не давали татарам набегать на польские и литовские земли, не пускали Орду за Днепр, за Буг. И третья ипостась: Хмельницкий может устроить удельное княжество, Речь Посполитую казацкую. Княжество Карл предлагает устроить в Киевском воеводстве или в Брацлавском до Ямполя. О нас король тоже не забывает. Дает нам Черниговское воеводство за Литву и велит через Березину не переступать. Ну, так что избираешь, святейший?