Природа, однако, милостива: ошибки у нее редкостны, а фантазии на безобразное у нее и подавно нет.
И появились в монастыре особые умелицы. Теперь за уродством не гоняли по городам и весям добросердых странниц. В искусных руках здоровое дитя превращалось в такое чудовище, какого и на дне моря не сыщешь. Из тьмы монастырского подземелья однажды вывели к свету человека с ногами без костей, с телом, скрученным, как винт, и с двумя головами.
В Смуту ловкие люди Самозванца в поисках сокровищ напали на тайну монастыря. Непризнанный позже патриарх Игнатий, не предавая дело огласке, «вспомнил», что Всехсвятский монастырь испокон веку был мужским, а посему черниц посадили в телеги и развезли по разным обителям. И снова был он пуст, покуда не вернулся из плена патриарх Филарет. Монастырь населили монахами-книжниками, и немало среди них оказалось выходцев из чужих земель: греков, молдаван, малороссов.
Велика была у Федьки, патриаршего человека, спесь, но перед Паисием не посмел изгаляться. Поклонился, под благословение подошел. Но, выказав смиренность, говорил, как приказывал:
– Лепо ли, что у монастыря под боком колдунья живет припеваючи?
– Колдунья?! – изумился Паисий.
– Да про нее все знают, кроме тебя, авва! Чересчур берегут монахи покой господина своего!
– Что за колдунья? Где?
– В Можарах, авва! Жена дьячка. Под боком у церкви, от церкви кормится, творя черное бесовство. Маланьей зовут.
Паисий поднял глаза – озарил:
– Вот и увези ее на новое место, от греха и с глаз долой.
– То мое дело, кого везти и куда. Не отписывать же мне патриарху, что игумен Паисий для тайных надобностей колдунью подле себя держит…
Паисий усмехнулся.
– За обиду костром платишь? Не страшно ли? Как бы пламя тебя самого не высветило. Не снопы собрался с поля украсть – целое селение.
– Оставь мои печали мне. – Глаза у Федьки светились, как у кота. – Она, ведьма, волкам собиралась меня скормить. Сама обернулась волчицей и лошадь – в клочья.
Паисий молчал, и Федька кинулся к нему, как с цепи. Зашептал в самое лицо:
– Я все тайники ваши повыпотрошу, коли не сделаешь по-моему. По Соловкам, что ли, скучаешь?
– Как безжалостны русские к своим же людям! – Паисий перекрестился. – Но ты же сам знаешь, у меня нет власти жечь людей за еретичество, то дело наитайнейшее, царское.
Федька лицом потемнел, глаза сделались пустыми.
– Кто дознается? Кто вступится за бабу? Выбирай, авва, или она – в огонь, или монастырь спалю. Мои люди много хуже разбойников. – И, приложив ко рту ладонь, шепнул Паисию в самое ухо: – Ходит слух, будто ты, авва, разбойника Шишку в услужении держишь?
Паисий встал во весь свой прекрасный рост.
– Одно истинно. Шишка на исповедь ко мне являлся. Держу его, как собаку. Без ошейника он хуже упыря. И вот мой сказ: исполню нужное тебе, ты же исполни свое, но изволь впредь не объявляться в нашем краю.
– Изволю, – ощерил рыбьи зубки просиявший Федька. – Потом изволю. Покуда же в монастыре твоем поживу, потерпи и не обессудь.
6
Утром Маланья пошла на задний двор поглядеть на дьячка своего: не смея переступить порога избы, спал он в баньке, воруя из поленницы дрова и из сеней лук, да еще сливки с кринок схлебывал, чтоб убыток был неприметен. Это для Маланьи-то!
Ночью, выйдя во двор, Маланья слышала, как дьячок кашлял, и как от его вздохов распирало бревна, и как они тотчас грустно опадали, потрескивая, поскрипывая.
Маланья отнесла пьянчуге горшок со щами да плошку с отваром из сушеных листьев капусты.
Дьячок благодарственно взвыл, но высунуть свою бесстыжую рожу за дверь не посмел. И Маланья сама прослезилась. Почувствовала, как отходит сердцем, мягчеет взором. Зашла, вздохнув, в сени, а в уголку, на ларе – Ванюшка. Стоит не шелохнется, но вот он, не призрак – явь, хоть потрогай.
За дверь взялась неторопко, дверь за собой прикрыла степенно, а в избе – не передохнет. Сердце в висках бухает.
Лохматенькие являются не к добру.
Однако пока не помер – живи! Пошла к печке кашу ставить, молоко томить, масло сбивать.
Любимое Маланьино место на высокой скамье против печи, рука туда-сюда, пахта в маслобойке глюкает, а глазами в печь, на прогорающий огонь. Уголья как парча – золото на малиновой подбивке, а поверх пламена. Промчится алая прозрачная конница, а за нею синяя, но у Маланьи глаза кошачьи – видят то, что другим не дано. Над алыми да над синими огоньками, заполняя печь доверху, круговертью летают, ну словно бы мыши летучие, цвета пепельно-черного, багряно-сизого, а то и совсем смрадного цвета. Кто видит, тот знает, каков он, смрадный цвет. И чудится Маланье – мчит вся эта пегая, гарью пропахшая конница в черный зев, и чем шибче бег коней, тем чернее пропасть, да и сдвинулась вдруг и пошла, глотая конницу, вон из тьмы, задвигая в себя горящие угли, горшок, кринки…
Маланья с лавки сиганула, заслонкой хлоп, и рукою сердце придерживает, чтоб не выскочило вон из груди. Подняла голову, а Ванюшка косматенький из-за трубы смотрит, и глаза у него, как у совенка, и лапка, что за кирпич ухватилась, дрожит.
Тут Маланья черпнула ковшик холодной воды, попила, умылась, оделась, взяла нож – отрезать в холодном погребе сала к обеду, а нож бряк из руки и в пол воткнулся.
Вышла во двор, а гость уж лошадь привязывает.
– Изволь, хозяйка, хозяина своего кликнуть, – молвил, поклонясь.
Маланья тоже поклонилась незнакомому, нездешнему, однако спрашивает:
– Какая нужда тебе в моем хозяине?
– В дороге я долго. Сам бы ладно, коню отдых нужен, – достал щепоть серебряных денежек.
Маланья деньги приняла, зардевшись от щедрости путника.
– Хозяин мой в баньке заперся – грехи отмаливать. Коня в сарай поставь, там и овес в яслях. Постель тебе хоть на печи постелю, хоть в красном углу.
– Благодарю за доброе слово, – сказал человек, отирая лицо от невидимой корочки ночного пронизывающего ветра.
– За такие деньги всякий станет покладистым, – сказала Маланья, отворяя сарай перед лошадью. – Уж больно черна она у тебя!
– То – масть, – улыбнулся усталый путник. – Когда скачу, хоть в самую непроглядную ночь, даже ветер светлеет.
– Ну-ну! – сказала Маланья и ушла в избу.
Постелила Маланья Кудеяру на лавке: печь горяча была.
Кудеяр верхнее снял, сапоги стянул, а на остальное сил не осталось. Лег и уплыл на лубяном челне в милое детство. Река лилась по светлому, и, не отставая от челна, прыгала по берегу, посвистывая, птица-синица.
Глаза открыл – лучина горит. Маланья за столом, на воду в ковше дунет и глядит, глаза рукой заслоня.