Тут дверь весело распахнулась, и в комнату вошел Никон.
Как душистое блистающее облако, огромное, легкое, митрополит пролетел через комнату, наклонился, поцеловал Корнилию руку и, не давая старику протестовать, обнял, поцеловал в губы и в обе щеки. Повернулся к Стефану Вонифатьевичу, улыбнулся, да так, словно солнце на край того радостного облака село, расцеловался горячо, как целуются с другом, нечаянно встретившись на краю света. Ртищева тоже обнял и расцеловал, потянулся к Неронову, да тот откачнулся, только Никон не принял этого, не заметил, одною рукою поймал Ивана за запястье, лбом коснулся длани.
– Здорово! Здорово!
Другой рукой митрополит ухватил через стол руку Аввакума. Видя, что с поцелуем не выйдет – далеко, – трижды чмокнул воздух, касаясь протопопова лица бородою.
«Что это у него в ладонях? – удивился Аввакум. – Словно свет держит».
– Как я рад повидать всех вас! Хованский с Огневым жалуются, что замучил я их. Так ведь и сам замучился – все время в дороге, лошади, ладьи. А сколько молебнов отслужили – не сосчитать. Воистину великий приход святителя!
Стефан Вонифатьевич вскочил со стула и ждал, когда гость договорит, чтобы предложить место, но тут в дверях появился князь Долгорукий, поклонился честной компании.
– О господин, великий государь в карете тебя ждет.
– Ах! – радостно вскрикнул Никон. – Вот грех! Государя заставил всполошиться. В Хорошево едем. Рад был сердечно! Будьте здоровы! Будьте здоровы!
Раскрыл объятия, просиял глазами.
Перекрестил.
Исчез.
– Словно солнце в дому побывало! – сказал Стефан Вонифатьевич.
Все улыбались. Один Неронов сидел обмякший, серый.
«А ведь это он перстни перевернул!» – осенило Аввакума. Он все еще гадал, что за свет был в ладонях новгородского митрополита.
7
23 июля 1652 года собор русских иерархов избрал на патриарший престол новгородского митрополита Никона. Никон ждал известия в митрополичьей келии Новгородского московского подворья.
На голом столе на деревянном блюде лежала дыня, присланная вчера царицей Марией Ильиничной – Терем был охоч до таких подарков, – и серебряный, с византийской эмалью на рукоятке столовый нож. В дальнем темном углу келии сидел огромным мешком Киприан.
Никон то принимался поглаживать золотое бархатистое тело дыни, то брал нож и без всякого умысла и вообще без соображения тыкал ножом в стол.
– На том свете дьяволы вот так-то язык тебе исколют! – не вытерпел Киприан.
Никон бросил нож, встал и тотчас сел. Спину охватило ознобом. Задрожал, захолодал, принялся растирать руки, словно на лютом морозе, когда и рукавицы не спасают.
– Далось тебе все это! – буркнул Киприан. – В митрополитах тоже хорошо.
Никон порывисто поднялся, шагнул к оконцу, но, даже не глянув в него, вернулся за стол, придвинул к себе дыню, взял нож. Руки тряслись, и, глядя на свои руки, митрополит совершенно спутался мыслями – забыл, что хотел сделать.
– Господи, совсем одурел!
Чиркнул дважды по дыне, вырезав прозрачный почти ломтик.
– Нутро-то отряхни, сблюешь! – гаркнул из угла Киприан.
Никон потерянно улыбнулся, двумя руками осторожно вставил ломтик в разрез и жалобно попросил келейника:
– Шубу принеси! Холодно.
И снова взялся за нож, вырезал нормальный ломоть дыни, обрезал край и, вдыхая аромат, принялся уплетать царицыно угощение.
Тут дверь келии распахнулась, и, пригибаясь в низких дверях, вошла, заполнив всю келию, депутация собора – митрополиты, бояре.
– О великий святитель! – воздев руки, завопил тоненьким, стареньким голоском митрополит Корнилий. – Святейший собор иерархов православной церкви приговорил – быть тебе, митрополиту Никону, святейшим патриархом…
Голос у старика оборвался, и все опустились перед Никоном на колени, а он, в черной домашней хламиде, с необъеденной коркой дыни в руке, махнул на депутацию этой своей коркой.
– Нет! – крикнул. – Упаси вас господи! Недостоин я! Грешен! Ничтожен!
Кинул корку и, отирая ладонь о залоснившуюся рясу, побежал в угол и стал за Киприана.
– Защити, отец святой! Не выдай!
Келейник Киприан шагнул, набычась, на депутацию, а Никон, высовываясь из-за его тяжкого плеча, кричал петушком:
– Уходите! Уходите, бога ради!
Настроенные на благодушное торжество, депутаты выкатились ошарашенным клубком из Никоновой келии. Испуганно переглядывались, топтались возле келии, но Киприан широким жестом хлопнул дверью, и тотчас изнутри лязгнул железный засов.
– К царю! К царю! – всплеснул высохшими ручками митрополит Корнилий, и депутация кинулась к лошадям.
– Как так в патриархи не идет?! – перепугался Алексей Михайлович и нашел глазами князя Долгорукого. – Поезжай, князь Юрий! Проси! Моим именем проси! И ты, отец мой, Борис Иванович, и ты, Глеб Иванович! Стефан Вонифатьевич, не оставь! Поезжайте, поищите милости великого нашего архипастыря!
Новые посланники спешно погрузились в кареты, уехали искать Никоновой милости, а сам Никон в те поры стоял посреди своей келии, молча сдирая через голову пропахшую потом черную рясу. Застрял, дернул, защемил губы, дернул назад, разодрал руками ветхую материю, освободился, кинул рясу на пол.
– Чего дерешь, богатый больно? – заворчал из своего угла Киприан.
– Дурак, – сказал ему Никон. – Патриарх – я!
– Так ты ж отказался.
– Дурак! Ну и дурак же ты! – с удовольствием сказал келейнику Никон и приказал: – Лучшую мантию! Ту, лиловую. Крест на золотой цепи с рубинами.
Выхватил нетерпеливо из рук Киприана ларец, достал золотую цепь и вдруг бросил обратно.
– Киприан, – сказал тихо, – а ведь страшно.
– Что страшно?
– Патриархом страшно быть. Как скажешь, так и сделают. А если не то скажешь? Киприан, я взаправду не гожусь в патриархи. – И жалобно попросил: – Принеси воды свежей из колодца. Чистой водички хочется. Будь любезен, брат мой.
Киприан взял кувшин и молча вышел из келии.
Никон проследил взглядом, плотно ли затворилась дверь, опустился со стула на колени, на свою черную рясу. Поцеловал край старой своей одежды, бывшей с ним еще на Анзерах.
– Господи! Отчего же я избранник твой? Чем угодил тебе, Господи?!
И перед ним, как стена в неухоженной церкви, где росписи облупились и погасли, встала собственная, давно уже не своя, а словно бы приснившаяся, никчемная, бессмысленная жизнь.
– Господи! Я же мордва! Упрямая мордва! А ты меня вон как – в патриархи! Над всеми-то князьями, над умниками!