Анастасия Марковна на сушила не ходила: куда пойдешь, когда уж восьмой месяц миновал.
– Не ко времени Бог ребеночка посылает, – говорила она собирающемуся на службу Аввакуму.
– Не греши, Марковна! – постыдил он ее. – Дети всегда ко времени. Они свой час ведают.
– Боюсь! – призналась Марковна. – Очень я боюсь, Петрович, – отнимут тебя у нас. Без тебя мы долго не проживем, разве что милостыней?
– Бог не попустит, – ответил, смутясь душою, Аввакум. – Вот как дойдет до государя наша с Данилой челобитная, так и откроется ему вся пропасть никониянская. Ко мне на сушила ныне Казанский собор пришел, а завтра придет вся Москва.
Анастасия Марковна больше не смела возражать своему счастливому протопопу и улыбнулась.
Перед всенощной Аввакум читал собравшимся Иоанна Златоуста.
– «Для чего Бог не пощадил и единородного сына своего, но предал его? Для того чтобы примирить с собою людей, находившихся с ним во вражде, и сделать их народом избранным. Для чего сын Божий пролил кровь свою? Для того чтобы приобрести тех овец, которых он вверил Петру и его преемникам».
Что-то лязгнуло за дверьми, двери отворились, и Аввакум увидел стрельцов. Их было много. Не меньше, чем прихожан.
– «Не без причины Христос говорил: „Кто убо есть верный раб и мудрый, того и поставит господин его над домом своим“.
– Довольно сказки сказывать, протопоп! – грозно и громко оборвал чтение начальник патриарших стрельцов Борис Нелединский.
Подошел к Аввакуму, положил руку на книгу.
– Почему народ на сушилах, а не в соборе?
– С недавних пор конюшни иных церквей гораздо лучше! – храбро крикнул Семен Бебехов.
Поднялся шум, гвалт, люди побежали, но стрельцы сомкнули кольцо, и в том кольце оказалось тридцать три человека.
Арестованных отвели на Патриарший двор. Сюда же другие стрельцы пригнали еще человек сорок из тех, кто подписал Аввакумову челобитную.
К арестованным вышел князь Мещерский и приказал всех отвести в тюрьму.
– А этого на цепь! – ткнул перстом Аввакуму в грудь.
Протопопа тотчас схватили дюжие слуги, наложили цепь на руки, на ноги, на шею, приковали к железному кольцу, торчащему из стены. И все ушли.
Аввакум поглядел вверх. Звезд было, словно кто-то насыпал их, как зерен птицам.
– Ну вот, батька Неронов, – сказал Аввакум вслух, – ну вот, сравнялись мы с тобою.
Сказал весело, а слезы так и подкатили к горлу.
«Господи! Как же теперь Марковна с детишками управится? Прокопка мал. А скоро еще родится…»
Домой захотелось. Крикнуть захотелось. В ногах захотелось валяться у кого ни попадя, лишь бы отпустили…
И опять на небо поглядел. Показалось – ветер, стекая с крыльев, посвистывает. Птицы летят звездными зернами кормиться.
Сжал в комок всю силу свою, рванулся, и каждый сустав заныл, застонал от боли.
Попробовал лечь и заснуть. Но камни, которыми был вымощен двор, остыли уже. Холода от них, как от ледяных глыб.
Тело пронзил мелкий скверный озноб.
– Слабоват ты, протопоп, на расправу, – сказал он себе и стал перебирать в памяти жития святых мучеников. Думал о мучениках, а перед глазами стояла Марковна, с большим животом, бледненькая, худенькая.
Горько стало! Подумал о Марковне: «Ничего-то хорошего за мной не видела. Всю жизнь гоняли, как паршивую собаку, за правду-то матушку. А ныне что будет, и подумать страшно: патриарха против себя поднял! Это тебе не медведь из берлоги».
Его что-то теснило, что-то мешало ему, и он, приходя в замешательство, понял, что пора справить малую нужду.
Руки цепями задраны к голове, до штанов не достать… И терпения уже никакого нет. Недоставало еще обгадиться на радость Никониановым кромешникам.
«До утра высохнет все», – успокоил себя, облегчаясь.
И тут пронзило его давно забытым детством. Когда сладкий сон обрывался постыдной явью – мокро в постели.
Вспомнил и совершенно успокоился. Ему не было гадко, а только лишь холодно. С удивительной ясностью он знал, что будет у него впереди. А будет – тоска, и мука, и всяческое безобразное неустройство.
Он вспомнил о звездах, поднял голову и – вздрогнул: невидимые птицы склевали-таки небесные зерна, до единого зернышка склевали.
На лицо из тьмы упала, как щелкнула, тяжелая капля.
– Дождь, – сказал он себе и поглядел в темень души своей, призывая светлого ангела.
18
На рассвете пришли заспанные стрельцы. Как мешок, кинули протопопа в телегу, растянули ему руки, прикрутили веревками к бортам, повезли.
Аввакум мог глядеть только в небо. Гадал про свою новую дорогу по куполам церквей, да сморило. Проснулся, когда приехали. Руки ему развязали, с телеги столкнули, тыркая в спину древками бердышей, погнали через двор.
Протопоп узнал-таки, где он, – Андроников монастырь.
От цепей не избавили. Завели в черный, без окон, каменный сарай, пхнули в яму.
Щекою почувствовал – земля. По запаху понял – сухая земля. И то слава богу!
Намучился за ночь висеть на цепях, а лежать тоже стыдно. Встал на колени, чтоб помолиться Богу, да и призадумался. В какую сторону молиться, где восток? Тьма-тьмущая!
А тут еще в шею впилась блоха. Гремя цепями, хватанул укушенное место – по руке запрыгало. По другой. По ногам.
То ли в яме какой блошивец сидел, то ли сарай был псарней, но стало понятно – житье предстоит веселое.
Перекрестясь, лег на землю и услышал шуршанье.
Тараканы!
Тараканы-то откуда в земле? Встал во весь рост, ощупывая темницу. Над ямой деревянный сруб, в пазах среди сгнившего мха – тараканье прибежище.
Сверчок чвиркнул.
«Эко!» – изумился Аввакум, и тут ему досадно стало – ради блох от молитвы отвратился.
«Ох, человек, человек!» – укорил он себя и, опустившись на колени, бил, считая, поклоны.
Через полторы тысячи прочитал все богородичные молитвы, какие знал, потом еще полторы тысячи поклонов и молитвы во славу Спаса. И уж тогда только позволил себе соснуть.
Проснулся – сверчок поет.
Тараканы шуршат.
Мыши бегают.
Ночь ли, день ли? В животе заурчало, но разве что цепи полизать? И тут о воде вспомнил. Сил нет – захотелось воды. И впрямь цепь лизнул, железо вызвало слюну, во рту и в глотке полегчало.
Анастасию Марковну вспомнил. Оставил-таки одну с детишками. Застонал, но тотчас – сердце на запор, все желания из головы – прочь!
Встал на молитву.