– Теперь мой черед! – сказал себе Малах и стал ждать смерти.
Впервые за свои полвека остался он без дела. Бывало, осердясь, грозился домашним: «Лягу на печи – пальцем не шевельну! Живите своим умом, своими досужими руками».
Полежал на высохшем полке, попялился в потолок, ища в себе зачатки болезни. Болезнь, ввалившаяся в Рыженькую, была скорая. Малах сам видел: едет человек на телеге, вдруг – торк головой в колени, и все. Умная лошадь станет, а которая шалава – летит, пока телегу не расшибет и сама не расшибется.
Полежавши, встал. Осмотрел печь. Не все камни стояли прочно. Трещины в кладке, над каменкой как раз. Пошел было кликнуть Настену, чтоб несла ведро, воду, глину… Да и прикусил язык.
Настена сама, будто почуяла, что нужна, вышла в огород, сложа ладони у рта, крикнула:
– Папаня!
– Ну чего?! – откликнулся Малах. – Соскучилась?
– Па-па-ни-чок! – радостно взвизгнула Настена. – Живый!
– Ишь, рот раззявила! – рассердился Малах. – Мор ветром носит! Сиди в избе, коли жить хочешь. Прочь!
И сам на себя обиделся:
«Дочь с лаской, а он как бык! А слова-то от тебя, может, последние слышала. Хорошо напутствие – „прочь!“ Скотина и та нежнее друг к другу».
В сильной тоске лег Малах на пол и стал вспоминать грубую жизнь свою. Все делалось с руганью, с битьем! Потому что тяжело ведь! Мужик и мураш одного племени.
Попробовал представить всю свою работу, собрать ее в одно – велика ли копешка? Не получилось. Пахал, сеял, косил, жал, рубил, метал, тянул, забивал, резал, мазал, клал… А еще ведь строил, искал, возил, собирал… Нет, все это в одно не соберешь. Как дождь, ушло в землю. А из земли – трава.
И вспомнилось вдруг: косит он, трава яхонтами, над ним – над самой головой – жаворонок. И кто кого? У Малаха руки занемеют, в спине немота, а жаворонок – поет. Как привязанный к небу! Но и у него силенки тоже не покупные, с верхов-то, из-под облак-то, потянет его к земле, и песня – тыр-пыр. Да и спохватится – мужик знай себе косит. Тут жаворонок зазвенит на весь луг и, как со дна реки, – толчками: вверх, вверх! И голосок-то уже у него не серебряный – золотой. Как и не позолотеть у солнышка под боком?
И еще вспомнилось. Экие глупости в голове сидят. О дельном о чем подумать, так нет! Вспомнилось, как впервые залез к девке за пазуху. Все одногодки уж про то бахвалились, а ему и стыдно – поотстал. Ну, случилось наконец. На Купалу. Попридержал девку за деревом, как к реке шли, да и лапой через ворот. Цапнул! И в жар кинуло. Боже ты мой! Ну, словно птенчика в гнезде поймал. Бьется тот птенчик, торкается жилками, теплый, нежный!
Чуть на колени не бухнулся перед девкой. Упаси бог – не ради прощения! Ради того тепла живого, что носила за пазухой.
Никогда в жизни не поднял Малах на жену руки. И она его любила. Чего-нибудь мастерит, шлею шьет, хомут, поднимет глаза, а она – смотрит. Дети про тот материнский погляд знали. Перед всей деревней гордились: папаня маманю ни разу не побил. Мужики-то сперва всё похохатывали над чудным Малахом, а потом признали верх над собой, его ум признали.
…Ночью Малах смотрел на звезды. Ох и падали! Не зря говорят, у каждой души – своя звезда. Пала звезда – значит, и человек угас.
Грешным делом, искал Малах среди дружно мерцающего скопища ту, что ему была определена. Да ведь как пшена в мешке. Одни горят ясно, чинно, не вздрогнут, другие ж так и этак себя выказывают: и синим, и красным. О чем волнуются – Богу понятно, а человеку – нет!
Спал Малах недолго. Петухи разбудили. Орали, как на пожар. Заря и впрямь разгоралась на полнеба. Малах в щелку глядел. Цветок ему на глаза попался – петров кнут.
Этот всю красоту свою, всю синеву для солнца бережет, на ночь сворачивается. Глядел Малах, как медленно, недоверчиво разжимал петров кнут лепестки-ресницы, но солнце взошло, и все свои синющие глаза так и вытаращил.
– Живу, – сказал себе Малах, виновато улыбаясь в сторону сгоревших банек.
И так захотелось жить! Не лучше, не хуже – по-прежнему. Таскать, носить, пахать, косить…
– О господи! – Аж в груди всхлипнуло.
Хотел молитву прочитать – побоялся. Что, если… жизнью-то правит другой? Недаром ведь угодников Господь любит к себе призывать!.. Вдвойне страшно стало… От Господа Малах отступить не смел, а о даровании жизни просить не смел еще более того.
Прошло с полнедели.
И тут в огород заявились Настена и Емеля.
– Папаня! – басом гаркнул Емеля.
– Какой я тебе папаня? – откликнулся Малах.
Емеля и Настена бухнулись вдруг на колени.
– Прости! – взрычал Емеля, мотая лохматой, как у быка, головищей.
– Это что же? – спросил Малах, приоткрывая дверь баньки.
– Согрешили мы! – пискнула, и очень даже весело, Настена.
– Благословил бы ты нас! – сказал Емеля.
– Да я тебя, сукин сын! – заорал Малах, но тотчас и смолк.
– Это я виновата! – храбро пискнула Настена. – Помереть, греха не изведав, боялась.
– Сначала к попу ходят, а потом уж и грешат! – сказал Малах и чуть было не рассмеялся.
– Попы-то все… того, – помолчав, откликнулся Емеля.
– Ладно! – сказал Малах. – Благословлю вас! Встаньте.
Настена и Емеля поднялись.
«А парочка неплохая, – подумал Малах. – Да и работник неплох! Молодец Настена!»
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Аминь! – сказал Малах. – Будьте, детки, счастливы. Об одном прошу: поберегитесь. Недельку-другую еще посидеть по избам надо… А теперь, Настена, слушай. Еда у меня кончилась. Принеси и поставь в огороде еды и горшок щей не забудь. Без щей кишка кишке песни поет. И еще поставьте глины, в катухе припасена, да лохань воды. В печи хоть щели замажу… А там как Бог даст. Ступайте, детки, с Богом! Коли мор минет, обвенчайтесь, чтоб честь по чести.
– Кланяйся! – шепнула Настена Емеле.
Тот согнулся, бубня, как в бочку:
– Благодарствуем, папаня!
– Папаня и есть, – согласился Малах и покрутил головой. – Вон как все у жизни. Потому-то и зовется не так и не этак, а зовется – жизнь.
2
К царевнам и к царице все еще приходили от царя письма с жалобами на дорожную великую непролазь, а сами-то дороги уже пообсохли, и Дворцовый полк бодро и весело шел к Смоленску.
Уже намечены были последние два стана и само место под городом, откуда Алексей Михайлович будет смотреть на подвиги своего войска. И тут – гонец. На реке Колодне Передовой полк Никиты Ивановича Одоевского сшибся с поляками: сеча идет жестокая, кому Бог победу даст – неведомо.
Государь по случаю теплой и приветливой погоды ехал в открытой карете – гонца слышали многие. Тотчас бояре из ближних окружили царя, наперебой советуя, что ему надобно предпринять.