Тут и брат взвился:
– Как так! Будет жизнь лучше прежней!
– Подметный он, ваш царь! – заревел от ярости тугоухий.
А младший брат, как бык:
– Оттого и лучшая будет жизнь, что подметный. Настоящие цари в терему сидят, а в терему окошки красенькие, и весь мир через них красенький. А подметный – промеж мужиков жил, знает, какая жизнь у тяглеца посадского.
И пошло. Одни кричат: подметный царь – хорошо, А другие кричат – брехня, лучше не будет! А третьи – все брехня!
Втор в том кабаке околачивался, тот самый Втор, что царскую милостыню вдове нес да по дороге всю просыпал. Послушал Втор пьяный шум да вышел бочком из кабака. Привел Плещеева с людьми. На братьев указал. Окружили люди Плещеева стол, а братья и не поймут, чего ради к ним подступаются.
– Садись, ребята! – говорят. – Пей!
А ребята, на каждую руку по пятеро, заломили и сапожным ножом при всем честном народе языки у братанов отрезали. А Плещеев сказал:
– Со всяким такое будет, кто о царе нечестивое как пес брешет!
И велел повару зажарить языки. Подождал, чтоб зажарили и вынесли напоказ. Весь трактир блевал, как с похмелья, на языки жареные глядя.
Саввушка без памяти на полу лежал кровяном.
Очнулся в амбаре. Печь не топлена. Мыши скребут, братья сидят, обнявшись, голова к голове. И во всей Москве тихо. Только мыши скребут.
4
Увидали братья, что очнулся паренек, поманили за собой. Дом рядом с амбаром стоял. На дворе как в трубе – ничего не видно, даже звезд.
Зашли братья в дом, зажгли лучину; потом лампады зажгли в красном углу перед иконами. Встали на колени, на Саввушку обернулись, тот тоже стал. И опять поглядели братья на Саввушку, плачут оба, мычат.
– Господи! – закричал мальчик. – Не знаю, чего хотите! Во имя Отца и Сына!
А братья закивали головами, стали класть поклоны и креститься.
«Был глазами слепых, стал языком безъязыких», – похолодел Саввушка. Он читал молитвы одну за другой, подряд, какие знал от матери, какие выучил у Харитона и его слепцов.
Братья то и дело поднимались с колен, шли в сени выпить квасу: горели страшные раны.
И вдруг тугой на ухо, вернувшись из сеней, ковшом хватил по образам. Все три лампады упали. По полу растекались лужицы горящего масла.
Саввушка кинулся гасить, обжег руки, но никто ему не помогал. Братья топали ногами, и взмахивали руками, и головами крутили, и хрипели, роняя кровавую слюну. Хватали иконы, бросали под ноги, топтали, раздирали страшные рты в безголосом крике.
Пожара не случилось. Они все уснули на полу, где застал их сон.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Борис Иванович Морозов глядел, как мастера Оружейной палаты починяют, подновляют трон царя Михаила для царя Алексея. Меняли обшивку, укрепляли расшатавшиеся ножки – царь Михаил был грузен. Торчал Борис Иванович в Золотой палате не потому, что присмотреть за мастерами некому было. Ненароком зашел и загляделся. И думки всякие пошли, словно туман ядовитый с болота закучерявился, обволок, утопил с головой.
Прибежал в Золотую палату Афонька Матюшкин.
– Великий государь тебя зовет!
Вздрогнул. Выплыл из своего тумана, пошел за Афонькой, глядел ему в спину.
Новые люди заполняли дворец.
Соплячок этот – ближайший друг царя. Мать Матюшкина и мать Алексея – родные сестры. Сам Афонька с младенчества был стольником царевича, сверстник, учились вместе, играли вместе, на охоту вместе ездили. Вот и вся слава, рода Матюшкины не больно великого. Дед у Афоньки был дьяком в приказе Большого прихода, отец – думный дворянин. Сам Афонька, слава богу, ума небольшого, ему бы только с соколами гонять по полям, а то бы и вовсе опасный был человек.
Алексей сидел в своей комнате, глядел в окошко.
– Погода – диво дивное, – сказал и вздохнул.
И Матюшкин, теперь уже стоя за спиной Бориса Ивановича, тоже вздохнул.
«По потехе соколиной тоскуют, – смекнул Борис Иванович. – А поехать можно ли, не знают. Траур».
– Великий государь, развеялся бы ты! – сказал Борис Иванович. – Пока зима не грянула, возьми сокольников да поезжай. По себе знаю, как утешает сердце красная охота с птицами.
– Ах! – привскочил Алексей. – Я ведь и послал за тобой Афоню, чтоб спросить про то.
– Поезжай, великий государь! Ничто худого не подумает о тебе. Чай не в каретах к Троице ходил, пеший. А у меня и подарок тебе готов.
И Матюшкин, и Алексей так и замерли.
– Великий государь, сам бы в поля за тобой поехал, а где ж теперь о полях думать… Города ныне криком кричат о всяческих утеснениях, о городах думать надо, об устройстве их… А ты поезжай, потешься. И подарочек мой прими. С чистым сердцем тебе дарю, великий государь. Кому неизвестна твоя любовь к охоте этой красной?
– Неужто Гамаюна? – прошептал Алексей.
Борис Иванович, пряча улыбку, поклонился:
– Гамаюном челом бью. Прими.
– О нет! – воскликнул Алексей. – Это разве возможно? Лишить отца моего такого счастья – держать у себя столь великую и прекрасную птицу?
– Государюшко! – прослезился Борис Иванович. – Потому и дарю тебе Гамаюна, что никто другой не поймет, сколь изумителен сей кречет.
– Милый ты! Милый! – Алексей обнял воспитателя, поцеловал в губы. – Не знаю, чем и ответить на твою щедрость.
– Для меня, великий государь, твоей радости довольно, – опять поклонился Борис Иванович.
– Нет, я награжу. За сердце твое ангельское. Землями награжу! – Государь зарделся, заторопился. – Ты столько мне служишь, а я как слепец… Друг мой бесценный, Борис Иванович! Ради бога, назови землю…
– Государь, смилуйся! Из одной любви служу тебе, радость ты моя единственная! – Морозов упал на колени. – Собираю я земли, чтоб украсить их плодами трудов своих и тебе же вернуть устроенными благолепно, тучными и процветающими! Пожалуй меня на Волге сёлами Мурашкином да Лысковом.
– Жалую, добрый мой человек! Не задумываясь, жалую тебе на радость.
У Морозова дыхание перехватило. Такие сёла, такое богатство как с неба упало. Вот что значит быть к солнцу ближе других. Оттого подсолнух и выше трав, что солнцем обогрет более, оттого и глядит он солнцу в глаза, чтоб от земли убежать.
Царь кинулся сбираться на соколиную охоту, а Морозов поспешил к делам.
По дороге в свой Иноземный приказ повстречал Илью Даниловича Милославского. Илья Данилович кнутовищем охаживал своего нерадивого возницу. Умудрились колесо потерять. Грязь после дождей была непомерная.
Илье Даниловичу теперь нужно было ступить в эту грязь, чинить возок спешно: не беда, что дорогу загородили, а беда, что загородили дорогу боярину Морозову.