Одевшись, государь стал вдруг медлить, перчатки попросил на рукавицы заменить. Рукавицы принесли красные – попросил зеленые. Вспомнил, что надо бы на дорожку облегчиться, скинул шубу, наскоро простился с Борисом Ивановичем, а стоило тому за порог – шубу на плечи, рукавицы взял красные, Федю обнял:
– Прости, брат!.. При Борисе Ивановиче уходить из дворца не хотел. Пришлось бы по-царски, а мы – тишком!
Никон слушал радостный шепот царя и глядел в cторону. Тишком, тайком… Он мечтал быть с царем на людях, чтоб все видели, чтоб во всем великолепии.
– Святой отец! – услышал Никон царя. – Идем-ка в малую какую церквушку.
И опять у Никона сердце печально екнуло: мечтал явиться с царем в Успенский, чтоб митрополитам, самому патриарху кинуться в глаза, а у царя на уме одно мальчишество.
– Великий государь, это изумления достойно, что ты не забываешь самых сирых во владениях своих… – Голос у Никона дрожал от обиды, но все приняли скоки в голосе за умиление.
6
В церквушке было тесно. Алексей Михайлович весьма удивился: церковь убранством бедна, свету в ней мало, иконами не знаменита.
Служили три попа. Скоро стала государю понятна завлекательность этой церквушки. Здесь пели священные тексты в шесть голосов сразу. Шесть человек читали разное. Понять ничего было нельзя, но служба зато кончилась так скоро, что государь и его спутники в себя еще не успели прийти от изумления.
Народ, весьма довольный, тотчас покинул церковь, а государь все стоял на месте – губы сжаты, глаза узкие.
– Никон!
– Слушаю тебя, великий государь.
– Вертеп!
– Вертеп и есть.
Царь сорвался с места, вбежал в алтарь, схватил изумленного попа за грудки. Поп был огромный, краснощекий.
– На Соловки! – крикнул государь в лицо молодцу в ризах. – Всех на Соловки!
И пошел из церкви вон.
– Чего это он? – улыбаясь, оглянулся на своих товарищей поп-молодец. – Да кто это? Да как он смел за грудки-то меня? Догнать бы…
Старый поп одной рукой схватился за сердце, другой замахал:
– Это – царь! Это – сам царь! Погибли!
Поп-детинушка почесал в затылке, но тотчас скинул с себя облачение, взял у послушника кружку с деньгами, высыпал в полу рубахи, зажал полу в кулак, шубу да шапку подхватил и двинул в ночь не оглядываясь.
Государь в сердцах тоже расшагался, Никон не отставал, а Ртищеву приходилось петушком семенить.
– Великий государь, – говорил Никон с напором, – весь этот срам и блуд искоренять надобно рукой железной. В Москву надобно собрать таких попов, которые Москвы достойны. Вот в Нижнем, знаю, поп Неронов служит. Брошенную церковь к жизни вернул. К тому тоже народ валит, но не затем, что служба скорая, – слово хотят слышать. Неронов-то, Иван, словом Божьим как пламенем прожигает.
Алексей Михайлович снял рукавицу, пожал холодную большую руку Никона.
– Спасибо! – И позвал: – Федя, где ты?
– Я здесь, великий государь.
– Запомни: Неронова из Нижнего в Москву надобно позвать. В Успенский собор!
Они стояли на засыпанной снегом улочке.
– Великий государь, во дворец пора, спохватятся! – сказал Ртищев.
И тут из переулка с факелами выскочила ватага халдеев.
– Эгей! Ликуй! Жги! – Они вскрикивали звонкие слова без всякого смысла, веселия одного ради. Увидали людей без огня. Закричали, загалдели пуще прежнего: – Держи! Держи их!
– Государь, к церкви! – закричал Федя, загораживая Алексея Михайловича. Но размалеванная, разухабистая толпа была уже вот она.
– Откупиться надо! – Ртищев рвал на шубе петли, чтоб достать в кафтане деньги.
Опережая толпу, выскочил мальчик с факелом.
– Копеечку! – И шапку лубочную скинул, кудри просыпал на плечи.
– Сгинь! – Никон в черном одеянии своем шагнул толпе навстречу, взметнул кверху руки, словно крылья развернул. В правой руке тяжелый медный крест – с груди сорвал. – Ис-пе-пе-лю!
Халдеи остановились, смех умер.
– Монах!
– Игумен!
– Да это Никон, заступник! – Толпа качнулась, распалась, огоньки прыснули во все стороны.
– Прибирать нужно Русь-матушку, – сказал государь тихо и печально.
– Куда? – не понял Ртищев.
– Прибирать! Как в горнице прибирают. Чтоб чисто было!
Быстро, молча шли по темным улицам к центру. Вдруг государь остановился, Ртищев чуть не налетел на него.
– А мальчишка-то! Ведь я его видел. Точно ведь видел, только где?.. Вот царская доля: мелькнет человек, посветит и канет, как звездочка слетевшая.
У Спасских же ворот Алексей Михайлович тихонько засмеялся:
– Вспомнил! Я этому мальчику рубль пожаловал, когда к Троице шли.
– До чего же глаза у тебя, государь, остры! – удивился Ртищев, а сам о другом подумал: не робок сердцем царь, такая горячая минутка удалась, а он лица рассматривал.
– Сокольнику без хороших глаз в поле делать нечего! – очень довольный собой и похвалой Ртищева, засмеялся государь и стал прощаться с Никоном.
А у того кровь в висках все еще бухала: «Прости меня, Господи! Прогневил понапрасну. В Успенский собор жаждал с государем явиться. А ты вон что послал – заслонить кесаря от нечестивцев».
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
На обоих оконцах, огораживая от света божьего, висели шубы, а свет все ж трепыхался по избе. Печь белела, как побитое крестом, оробевшее привидение. Серебряная потухшая лампада выступала из черного тумана, ризы на иконах мерещились. Дух в избе: вдохнёшь, воздух не течет по груди – колом пробадывает.
Волосатый, как домовой, громадный, лежал мужик на полу, раскинувшись во все стороны. Завозился. Сел. Пошарил вокруг слабыми от многозелья руками. Охая, придвинулся к окошку, потянул шубу. Как ножом резанула голубень.
– Бело-то! Господи, Царица Небесная, де-ень! Который только? Марковна, который сегодня день?
– Святой мученицы Агафии, февраля пятый.
– Э-э-э! – сказал грустно мужик. – Со Сретенья, стало быть, себя не помню. Третий день…
Задрожал. Обнял руками колени, подтянул к груди, пытаясь согреться.
– Господи! Трясуница! Марковна, чего холода напустила? Печь-то, чай, не топлена? Господи! Да ведь масленица! А блины и не поставлены, чай?
– Как во тьме-то кромешной поставишь? Огня запалить не даешь. Окна шубами закутал.
– Ты на печи, что ли?
– А где ж, как не на печи! Себя и младенца от лютости твоей спасаю.