Никон, огромный, черный, махнул на паству руками, словно оттолкнул от себя; его огромные черные глаза сияли зло и прекрасно.
«Это что же. и я, что ли, Богом могу быть? Он ведь так и сказал: бог стал человеком, чтобы человек cтал Богом!» – Лазорев изумленно таращил глаза на проповедника. Он не знал, что Никон, начитавшись на ночь глядя писаний Афанасия, шпарил сегодня его словами. Шпарил и завидовал Афанасию. До всего этого, ясного как день, Афанасий додумался в молодости, еще в дьяконах, когда его привез на Никейский собор архиепископ Александрийский. Ведь как ни крути, по Афанасию исповедует Христа православная церковь. Это ведь он дал определение, чтo Бог Сын есть истинное и собственное рождение сущности Отца, что Он есть полное Божество, которое не является ничьим Творением.
Да Лазореву все равно было, своими или чужими словами говорил Никон. Для него вдруг открылось такое, о чем он и подумать не умел. Может, впервые в жизни стало жалко себя. Ужаснулся. Сколько раз животом попусту рисковал, сам в драки лез. Один на многих. Оттого и в поручиках. Оттого и в Царьград посылают – разменять его жизнь на жизнь Тимошки-беглеца. А выходит, что он, Андрейка Лазорев, – сосуд, в коем заключена частица Бога.
Мысль непостижимая, а все-таки понятно: беречь себя нужно. Боярский умысел хитер, но что он перед промыслом Божьим?
До того раздумался поручик, пораженный словами Никона, что и не увидел, как служба закончилась и церковь опустела. Встрепенулся – Никон перед ним. Взял Андрея, как маленького, за руку, повел на лавочку, где старухи дожидаются начала службы, усадил и сел сам.
– Я вижу, в твоей душе смятение, – сказал Никон. – Расскажи мне, воин, что тебя тревожит?
– Я тебе, архимандрит, и на исповеди не сказал бы о моих заботах. Мои заботы, да не мои тайны. Твоя проповедь для моей души как бы камень, брошенный в озеро. Было тихо, а теперь круги идут.
Никон улыбнулся:
– Значит, слова мои не ушли в песок.
– Мне назначен далекий путь. Не знаю, когда назад буду, да и есть ли мне обратная дорога, – это как Бог рассудит. Твои слова о том, что в каждом человеке есть Бог, будут мне опорой.
– Я вижу, ты юноша добрый и думающий. И мне бы хотелось, чтобы ты службу свою исполнил с легким сердцем. Исповедь приносит облегчение, но коли тебе невозможно исповедоваться, то я сам исповедуюсь тебе. Пусть пример чужой жизни будет наукой.
Никон спрятал большое свое лицо в огромных ладонях, отнял руки, улыбнулся поручику, и стало его лицо печальным, глаза утонули в прошлом, не было в них теперь ни огня, ни затаенной какой дальней мысли.
– Родился я в год Смуты, – заговорил Никои тихо и мягко. – Есть на нижегородской земле село Вальдеманово. Хорошее село, яблоневое. Ключи там бьют чистые, святые. Отцом моим был крестьянин Мина, а матушку я не помню. Умерла, когда я был младенцем. Имя мне дали Никита. Oтец женился вдругорядь, и горька мне была опека мачехи. Сторонился я родного дома всячески, прилип к семье местного попа, а тот, добрая душа, меня не гнал да еще и чтению обучил. Книги-то и увлекли меня к монахам в наш макарьевский Желтоводский монастырь. Отдохнул я душой в монастыре, а дома начался упадок, упросил меня отец вернуться в мир. В двадцать лет от роду стал я священником, женился, дети пошли. Служил я добро, московские купцы перезвали в Москву. А в Москве беды стали одолевать: похоронил я всех трех детей и от великой кручины решил постричься. Уговорил и жену свою. Она постриглась в Алексеевский монастырь, а я ушел на Белое море, в Анзерский скит. Последним я нигде не был, ни в Желтоводском монастыре, ни в священниках, и на Соловках не был я последним в усердной молитве. И наградой была мне зависть от людей. Ушел я тогда в Кожеозерский монастырь, что в Каргополье. Избрали меня здесь в игумены, а теперь патриарх в архимандриты Новоспасского монастыря меня посвятил: вoт моя жизнь. Помни, воин: честно служить нужно ради покоя собственной совести. И еще помни: какая беда тебя ни постигла бы – это еще не вся жизнь. Как бы тебе плохо ни было – славь Господа, и придут дни такой славы твоей, о которой ты и думать не смел. – Никон резко встал, благословил поручика, дал поцеловать руку. – С Богом! – И, не оглядываясь, ушел в алтарь.
Удивительно было Андрею Лазореву. Архимандрит ему исповедовался. Чего ради?
Вышел Андрей из церкви, а небо высокое, синее. Воробьи ветки облепили, чирикают.
«А чего это меня в грусть-тоску кинуло? – спросил он себя. – Да ничего со мной не будет. Авось к туркам иду. Я – православный, духоносный, а они басурманы».
И пошел поручик из церкви к стрелецкой женке Авдотье: стрелец-то с князем Пожарским в Астрахань отбыл.
5
Самым разрушительным врагом великой Речи Посполитой был ее избирательный престол.
Вот уже семьдесят четыре года страной правили чужеземцы. Сначала это был француз Генрих Анжуйский, потом – ставленник Турции воевода Трансильвании Стефан Баторий. Француз, наглядевшись на вольности шляхты, бежал; трансильванец, возвысивший Польшу, был отравлен. На престол попал шведский принц Сигизмунд Ваза. Друг иезуитов, погруженный в высокую науку схоластов и астрологов, он до того ненавидел поляков, что однажды высек старшего сына, будущего короля Владислава IV, за то, что тот носил польский костюм.
Гроза московских царей, Сигизмунд боролся за шапку Мономаха и всю свою жизнь мечтал добыть престол родной Швеции. Ради шведской короны женился на Анне Австрийской, обещал отдать Польшу Австрии, если Габсбурги помогут ему сесть королем в Стокгольме.
Владислав IV иезуитов ненавидел, не было в нем и капли польской крови, но он почитал себя поляком, любил попировать с простым народом, а все же оставался сыном своего отца. Ради шведской короны Владислав польскую кровь проливал нещадно.
Избранный в московские цари, он тоже ходил за шапкой Мономаха войной, разгромил московских воевод, но на реке Поляновке его застигло известие: орда и турки в Польше. Здесь же, на Поляновке, Владислав отказался от прав на московский престол, признал за Михаилом Романовым титул царя и за признание это взял с Москвы двадцать тысяч рублей, Смоленск, Северную землю, а русским в утешение вернул городишко Серпейск.
10 марта 1646 года посол царя Алексея Михайловича, боярин Василий Иванович Стрешнев, представлялся королю. Стрешневу надлежало поздравить Владислава IV со счастливым вступлением в брак и добиться подтверждения Поляновского мира.
Король принял посла лежа в постели.
Стрешнев увидал, что король не на троне, а на пуховиках, чуть в штаны не пустил. Не будет ли государевой чести убытку – читать цареву грамоту, когда король не в окружении сенаторов да князей, а обложен подушками? Не читать грамоты тоже нельзя: за миром приехал, за союзом в войне против крымцев.
Бедный Василий Иванович, обливаясь потом, отбарабанил приветственную речь и, чуя под собой пропасть, по-петушиному выставив грудь, заявил протест: почему это его величество при имени государя не встал, а коли болен, так почему не велел себя поднять!