На горку царь приходил на закате. Снежные утесы полыхали неземным фиолетовым огнем. Мороз надирал за день солнцу щеки, и оно, пристыженное, пылая красиво, да не горячо, садилось на вершины дальних сосен, тихохонько садилось, как на гнездо – яичко выводить, но под тяжестью светила лес прогибался, солнце тонуло, цепляясь красными лучами за пустое небо, на котором в синей стороне невежливо, до захода, проступали сильные звезды.
Царь Алексей приходил на гору со своими санками. Ложился на них лицом вверх, толкался ногой и укатывал в снежный простор. Когда под полозьями начинало поскрипывать и оставалось, только вздохнуть от пережитого счастья полета, санки ухались с береговой кручи на реку и долго еще скользили по льду.
Тащить назад санки было далеко, но на то он и царь, чтоб жить удобно и приятно. Санки за него таскали Афонька Матюшкин или Артамошка Матвеев, один санки везет на гору, другой на реку с горы спешит.
Царь спугнул с любимого места ребятню: была там неподалеку деревенька на дюжину дворов.
Ребята знали: в синей шубе, который санок не возит, – сам царь. Прибегали поглядеть с другой горки. Никто их не гонял, сами боялись, а все же сыскался и среди них смельчак. Как царь умчал в очередной раз под гору, тот смельчак со своими саночками на цареву горку забежал да и покатил по наезженному следу. Царь уже в обратную сторону шел, а тут на него – снежный вихрь, в сугроб пришлось отступить.
Алексей Михайлович оглянулся-таки – далеко ли укатил мальчишка? Смотрит: за его, царев, след заехал!
Государям спешить не к лицу, неторопко с Афонькой на гору поднялись. Мальчишка их догнал, но обогнать не решился.
Алексей Михайлович на этот раз не ножкой толкался: разогнал санки на горе, прыгнул на них лицом вниз и покатил. За середину реки уехал.
Мальчишка за гору забежал и тоже разогнал саночки-пушиночки, полетел, как пичуга какая, по цареву следу, а потом и по целине, и дальше бы ехал, кабы в другой берег не ткнулся.
На этот раз санки Матвеев тащил. На горе Алексей Михайлович говорит ему:
– Ну-ка, Артамон Сергеевич, разгони меня хорошенько!
Артамон Сергеевич постарался: летел государь с горы – в ушах свистело, на льду санки поворотил и вниз по реке покатил, покуда не стали. Оглянулся на свой путь – засмеялся. Очень далеко уехал.
Стоят они с Афонькой Матюшкиным, мальчишку ждут. Совсем уже вечер засинел, но еще видно. Порхнул с горы черный колобок, покатился. Катит, словно на ногах! С речного обрыва нырнул, поворотил на царевом повороте и проехал мимо царя да Афоньки еще сажень на десять.
– Ишь ты! – удивился царь.
Афонька не удержался, подбежал к мальчишке и давай тому уши драть. Больно крутит, а мальчишка не орет.
– Ишь ты! Царя первее задумал быть?! – В раж вошел царев слуга, может, и открутил бы ухи, но Алексей Михайлович заступился.
– Наказал, и будя! Ты лучше санки его погляди, да пусть мне такие же сделают.
Ночью местные мужики ладили для царя новые санки, но поутру прискакал гонец: из двухсот девиц боярская комиссия отобрала шестерых для самоличного царева просмотра. Алексей Михайлович словно и не слыхал гонца, но Артамошка Матвеев велел закладывать лошадей, принес тулупы, и царь поехал, слова не пророня.
5
Борис Иванович Морозов никакого участия в том великом действе не принимал. Правителя Московского царства будто и не заботило, кто станет царицей, чей род возвысится.
Боярин со всеми говорил об одном: времена наступают неспокойные, Владислав – польский король – болен, шляхта короля не слушает; турки Венецию никак не одолеют, – самое время государскую мышцу растить.
В дни кремлевских больших хлопот, страшных бабьих скандалов и пересудов – кому неохота царя в зятья! – боярин Морозов провел указ о назначении судьей Оружейной палаты и Ствольного приказа только что пожалованного в бояре Григория Гавриловича Пушкина. Григорию Гавриловичу надлежало печься о мушкетном деле, о всяческом мастерстве, об иконописной мастерской, но он, желая отблагодарить за свое боярство всю Россию и сверх всякой меры, а заодно и показать, что боярства он достоин, и, может, более других, которые давно в боярах, – придумал верный и неиссякаемый доход для казны.
Мысль эту Григорий Гаврилович, возможно, в заграницах подхватил, в Швеции, куда ездил извещать королеву о восшествии на престол Алексея Михайловича, а, глядишь, на заграницы и грешить нечего, сам расстарался. Придумал он поставить государево клеймо на всякий аршин и на всякие весы. Старые долой, неслухов – на дыбу, а за новые, клейменые аршины да весы взимать по ефимку.
Дорогую соль покупали плохо. Рыба и мясо протухали. Людишки травились дурной пищей. Борис Иванович Морозов ухватился за пушкинский аршин, как утопающий за соломинку. Посчитал с Назарием Чистым прибыль и велел Пушкарскому да Ствольному приказам готовить клейма, аршины, весы, да чтоб в великой тайне!
Без тайны нет государства. Никакого доверия такому государству не будет, если ему нечего таить, все равно от кого – от чужих или от своих. Пускай она будет самая разничтожная, ненужная, пускай вредная и даже всему государству вредная, но без тайны никак нельзя. Трон ему поставь, поклонись ему – государственному секрету. Не было в Москве в те дни секрета большего, чем клейменый аршин Григория Гавриловича Пушкина.
Знали про него Морозов, Траханиотов, Чистый и сам Пушкин. Царь и тот не слыхал про аршин, который должен был спасти его казну.
Впрочем, один царь и не слыхал ничего.
6
Ночью жена Леонтия Стефановича Плещеева разрыдалась в подушку.
– Дашуня, ты чего? Али сон дурной приснился? – обеспокоился Леонтий Стефанович.
– Какое сон? Глаз не могу сомкнуть.
– Стряслось-то чего? Забрюхатела?
Дашуня упрямо замотала головой, взбрыкнула толстыми короткими ногами, скидывая с себя жаркое одеяло.
– О горе мне!
– Говори толком, что приключилось? – Леонтий Стефанович сел, ногами щупая пол. – Где чеботы, черт!
– Да не чертыхайся ты! И так в доме пусто! – Дашуня в сердцах тыркнула круглым кулачищем воздух перед собой.
– Вона ты о чем! – Леонтий Стефанович скинул поймавшийся было чебот и повалился на постель. – Ты же вчера у Траханиотовых была, у братца своего.
– Какие у Ираиды запоны: и перстни, и сережки, и браслеты! – в голос заревела Дашуня, но тотчас слезы вытерла и, загибая пальцы, принялась считать. – Убрус ей поднесли. Шитье золотое, а концы ладно бы жемчугом хорошим – алмазами низаны! Сундук мне свой показала, я чуть было не померла. Накладных ожерельев, бобровых – дюжина! Два кортеля соболиных, на бобровом пуху, да два кортеля горностаевых, крытых тафтой бирюзовой. Один опашень на куньем меху, зимний, другой из сукна аглицкого, червленого, а еще из шелку. Пуговицы все жуковины: и золотые, и серебряные, и с камнями. А ширинки! Все арабские, тонкие, с кистями золотыми. Башмаков двенадцать пар: и сафьяновые, и бархатные, и атласные, с жемчугом и с яхонтами.