Уилл — вот единственная тема, на которую он отказывался говорить, хотя репутация Уилла, конечно, укрепилась, а потому люди проявляли к нему интерес. Очень редко, если Хьюго на три-четыре порции бренди перебирал свою норму, он давал уклончивый ответ на чей-нибудь вопрос, но люди, хорошо его знавшие, скоро поняли, что отец не гордится собственным чадом. Те, у кого была хорошая память, знали почему. Мальчишка Рабджонс был замешан, пожалуй, в самом мрачном эпизоде в истории Бернт-Йарли. Спустя двадцать лет дочь Делберта Доннели в первое воскресенье каждого месяца все еще возлагала цветы на могилу отца, а вознаграждение за сведения, которые могли бы привести к аресту убийц (обещанное мясным бароном из Галифакса, у которого Делберт покупал пироги и сосиски), все еще ожидало информатора. В день своей гибели, как рассказывали, Делберт был добрым самаритянином, разыскивал в метель сбежавшего ребенка, который, по мнению тех, кто еще продолжал размышлять об этом таинственном происшествии, каким-то образом пособничал убийцам. Конечно, ничего так и не было доказано, но любой, кто следил за восхождением Уилла Рабджонса на вершину славы, отмечал извращенность его работ. Никто в деревне, кроме разве что Хьюго, никогда бы не использовал этого слова — «извращенность». Они бы сказали: «маленько странноватые», или «немного не того», или — если впадали в суеверное настроение — «дьявольское наваждение». Шляться по миру, как это делал он, чтобы выискивать умирающих животных и фотографировать их, — нет, в этом определенно было что-то нехорошее или нездоровое. Для тех, кому было не все равно, это стало еще одним подтверждением того, что Уильям Рабджонс, мужчина и мальчишка, был порченый. Такой порченый, что его отец даже не хотел признавать своего отцовства.
Но молчание Хьюго вовсе не означало, что он не думает об Уилле. Хотя он редко говорил с сыном, а когда это случалось, разговор не отличался теплотой, тайны той зимы, со времени которой прошли уже почти три десятилетия (и участие его сына во всех этих событиях), с каждым годом злили его все больше, и на то была причина, в которой он никому ни за что не признался бы. Философия его предала, любовь предала, амбиции предали, и теперь ему светил один луч надежды — неизвестное. Оно, конечно, было повсюду. В новых физических открытиях, в болезнях, в глазах соседа. Но самое близкое столкновение с неизвестным состоялось в ту горестную ночь много лет назад. Если б он тогда понял, что происходит нечто экстраординарное, то присмотрелся бы повнимательнее, запомнил бы признаки, чтобы впоследствии найти путь к нему. Но он в то время был слишком занят другим — он трудился над тем, чтобы быть Хьюго, а потому ни на что не обращал внимания. И только теперь, когда все эти сопутствующие обстоятельства отпали, он увидел мерцающую тайну, холодную, далекую и неизменную, как звезда.
В «Ньюсуик» он прочел интервью, в котором его сын на вопрос, какие качества он больше всего в себе ценит, ответил: терпение.
«Это у него от меня, — подумал Хьюго. — Я умею ждать».
Именно так он теперь, не в Манчестере, проводил дни. Сидел в своем кабинете и курил французские сигареты — ждал. Когда приходила Адель с чаем или сэндвичем, он делал вид, что занят бумагами, погружен в какую-то глубокую мысль, но как только она уходила, снова принимался смотреть в окно, разглядывал тени от облаков на холмах за домом. Он не знал точно, чего ждет, но доверял своему разуму и был уверен, что поймет, когда это наступит.
XVI
То лето было влажным, дожди в начале августа шли не переставая, отчего большая часть урожая полегла, молотьбу пришлось начать раньше времени. Теперь, за неделю до сентября, поля все еще были залиты водой, и уцелевшее после потопа сено гнило в снопах.
— Для таких, как вы, это хоть бы что, — сказал в тот вечер в пабе Кен Мидлтон, которому принадлежал самый большой надел посевной земли в долине; слова его были обращены к Хьюго. — Вам не нужно думать о таких вещах, в отличие от нас, трудяг.
— Мыслители и есть самые настоящие трудяги, Кеннет, — возразил Хьюго. — Просто у нас пот не течет от работы.
— Дело не только в дожде, — вступил в разговор Мэтью Солс. — Тут все одно к одному.
Солс был собутыльником Мидлтона; и в лучшие времена это было мрачное сочетание.
— Даже мой старик говорит, что все идет прахом.
Хьюго уже попался в начале года — такими же речами его донимал Джефри, папаша Мэтью. Хьюго тогда согласился (хотя внутренний голос подсказывал, что делать этого не надо) сопровождать Адель на Летнюю ярмарку, где она выставила на ежегодный конкурс свой маринованный лук. Участвовала в конкурсе и жена Джефри, и, пока женщины болтали между собой (сохраняя естественную сдержанность конкуренток), Хьюго должен был выносить старика Солса. Без малейшей провокации со стороны Хьюго тот разразился монологом на тему убийства, сопровождая свое мрачное выступление подробностями недавнего убийства в Ньюкасле одного ребенка другим. Мир теперь стал совсем, совсем другим, снова и снова повторял он. То, что раньше невозможно было представить, теперь стало обыденностью. Мир стал совсем другим.
— Знаете, в чем беда вашего старика, Мэтью? — спросил Хьюго.
— У него крыша съехала, — вставил Мидлтон.
— Вот это совершенно верно, — сказал Хьюго. — Но я думал о другом.
Он допил бренди и поставил стакан на стойку бара.
— Он стар. А старики любят думать, что все идет к концу. С такой мыслью легче умирать.
Мэтью не ответил. Он просто сидел, уставясь в свое пиво. Но Мидлтон спросил:
— Говорите по собственному опыту?
Хьюго улыбнулся.
— Думаю, я протяну еще несколько лет, — сказал он. — Ну что ж, джентльмены, у меня это последний на сегодня стакан. Может, встретимся завтра.
Он, конечно, лгал. Ему не нужны были еще несколько лет, чтобы понять, как смотрит на мир отец Мэтью. Он чувствовал, как в нем формируется такой взгляд. Дурные новости доставляли ему какую-то мрачную радость. Какой человек в здравом уме, знающий, что жить ему осталось недолго, будет желать миру в свое отсутствие благополучия и процветания? Возможно, его прогнозы были бы иными, будь у него внуки, тогда среди этого потопа и эпидемии убийств он бы нашел повод для оптимизма. Но Натаниэль, который наверняка подарил бы ему превосходных внуков и внучек, вот уже тридцать лет был мертв, а с Уилла что взять — гомосексуалист. Зачем надеяться на лучшее для мира, в котором после его смерти не останется ни одного человека, которого бы он любил.
Конечно, он получал удовольствие, разыгрывая пророка Апокалипсиса. Тем вечером он шел домой пружинящей походкой (а он всегда шел пешком, даже зимой: слишком любил бренди и нередко перебирал, а потому не рисковал садиться за руль), так как разговор в пабе был не слишком оптимистичным. Размахивая тростью, которую он брал с собой больше для шика, чем для опоры, он вышел из света фонарей и двинулся по темной дороге — до дома оставалась еще миля. Он не испытывал беспокойства, шагая в темноте. Тут не было ни разбойников, ни грабителей, которые напали бы на идущего в одиночестве подвыпившего джентльмена. Да он вообще редко кого здесь встречал, на этой дороге.