Блистает масляная краска, никель, зеркальные стекла. Смесь запахов — эфира и молока, неизвестной нам кухни — и аромат цветов, они видны через полуоткрытые двери рядом с белыми эмалированными кроватями, над которыми в истории болезни вздымаются острые зубья температурной кривой. Совсем незнакомые шумы, шуршание каталок на резиновом ходу, какое-то мелкое дребезжание, хрустят туго накрахмаленные белые халаты, слышен стук посуды, чей-то шепот. Типичная, традиционная декорация клиники. Театр в белом. Здесь появляются на свет, чтоб сыграть свой первый скетч, новые актеры, которые в ближайшие пятьдесят лет выгонят нас со сцены. Во всяком случае, отец здесь сразу перестает ощущать себя молодым актером на ролях первых любовников.
— Ах, вот и папаша! — восклицает медицинская сестра в белой шапочке с оборкой. — Три килограмма девятьсот граммов — прекрасный ребенок. Могу я вас попросить, чтоб его мамаше дали возможность хоть немного отдохнуть? Для первого дня здесь слишком много гостей. — Она двинулась куда-то дальше, неслышно ступая в туфлях без каблуков. Я так и думал: Гимарши уже здесь и будут дефилировать без перерыва. У них это просто священное правило — посещать рожениц или навещать больных после операции. И у них совсем нет чувства меры: сидят и сидят, не умеют вовремя уйти. Я открыл дверь палаты. Семейство так плотно окружило кровать Мариэтт, что сначала я не заметил ни сына, ни жены. Ко мне обернулись, многозначительно улыбаясь, а потом отошли в сторону.
— Ну, наконец-то и ты, — сказала Мариэтт.
— Он не мог заснуть и слишком напичкался снотворным, — сочувственно сказал дядя Тио.
Насмешливые улыбки исчезли, сменившись улыбками доброжелательными. Полусидевшая в подушках Мариэтт была олицетворением Материнства. Инструкция запрещает трогать новорожденного, но Мариэтт, нарушив предписания, вытащила его из кроватки, обхватила рукой и приподняла, чтобы им могли налюбоваться ее папочка, мамочка, а сестричка Арлетт — сфотографировать. Ну вот, щелчок — и готово, засняли. Через восемнадцать лет над этой фотографией громко захохочет Никола, когда он уже получит аттестат зрелости и вместе со своей девчонкой станет с рассеянным видом перелистывать семейный альбом. Ну-ка поближе, посмотрим на сына.
— Доволен? — спросила Мариэтт.
— Очень!
Мое дыхание шевелит на маленькой, багрово-красной головке редкие всклокоченные волосенки. Личико с кулачок, веки, слипшиеся от раствора колларгола, опущены, ресницы склеились; право, он похож на высохшие, сжавшиеся лица индейских «мумий». Малыш запеленат в шерстяную ткань и оттого напоминает безногую куклу, этот головастик вяло шевелится, и его ротик — розовый присосок с единственным рефлексом — сосать — вдруг издал какое-то чмоканье, когда я легко коснулся щекой, его личика. Опять щелчок. Арлетт сфотографировала, и я тоже попаду в альбом. Теперь надо поблагодарить жену в присутствии мамы, тетушки, тещи, тестя, дяди Тио, Габриэль, Арлетт и мадам Турс, которые сидят тут и наблюдают за проявлениями моих отцовских восторгов. К счастью, у меня в левом кармане, нет, как будто в правом, а может, в жилетном кармане, да-да, на самом деле в жилетном, вот уже десять часов лежит золотой обруч, первый семейный браслет, который, возможно, повлечет за собой второй, а затем будет звенеть, столкнувшись с третьим. Я надеваю браслет на руку жены. Раздаются радостные восклицания, хотя расходы на подарок были умеренными, соответствующими моим скромным гонорарам.
— Ты позволишь мне немножко передохнуть, повременить со вторым? — говорит Мариэтт.
И все, кто тут сидел, шумно поддержали просьбу супруги, как будто именно я обязал ее произвести на свет первенца, как будто вслед за моим подарком непременно должно последовать продолжение. Все заговорили разом. Габриэль тоже примерила браслет. Арлетт с умильной миной завладела младенцем. Мадам Гимарш показала этой неумелой девице, как следует брать такого крошку: одной рукой поддерживать головку, а другой — запеленатое тельце. Габриэль, у которой и дома вполне достаточно деточек, тоже потянулась за малышом. Наплыв нежностей так явно нарушал правила, а у Мариэтт уже был настолько усталый вид, что моей маме пришлось вмешаться:
— Дочурка, на сегодня хватит. Тебе необходим покой. Абель, ты еще останься на три минутки, но не больше.
Мама забрала Никола из рук Арлетт, положила его на бочок в кроватку, укрыла одеяльцем и надела перчатки. Мадам Гимарш недовольно сморщила нос. Ее авторитет был поколеблен, но она ничего не могла противопоставить решительной манере мамы и этому повелительному движению головы, которое мне знакомо с раннего детства. Начали расходиться. Тио хотел побыть еще немного, но был тут же призван к порядку:
— Шарль, вы идете?
Шарль — это имя вдруг вернуло моего дядюшку ко временам детства, он сразу притих, помахал рукой и исчез. Мы с Мариэтт остались одни. На этот раз моя молчаливость вполне соответствовала рекомендуемой здесь тишине. Я гладил волосы молодой женщины, лежавшей на больничной кровати; это ведь ты, моя девочка, конечно, ты, хотя такой, как прежде, тебе больше не бывать; тогда между нами не было третьего, мне ни с кем не приходилось делить тебя. И мы уже не будем столь неразлучны, как прежде. Тогда глаза твои смотрели на меня одного, взгляд не переходил на кого-то другого. Теперь ты сперва смотришь на эту кроватку и лишь потом поворачиваешься ко мне. Да, я видел, это чудесный ребенок. Ведь я сам положил ему начало, принимаясь за дело каждый вечер. Ах, черт! У нас, мужчин, нет таких гормонов, чтоб они проникали в кровь, чтобы у нас в груди возникало молоко, а в сердце любовь. Нам требуется больше времени, чтоб освоить и осознать перемены. Дедушка мой звался Никола; я его не застал. И этот тоже назван Никола…
— Сынок тебя немного напугал, а? — шепчет Мариэтт, у которой интуиция, по-видимому, не ослабела. Заметив мое протестующее лицо, добавила: — Да-да, не отпирайся, я тебя знаю, ты привязываешься с трудом. Но зато потом…
Она откинулась на подушки, ее носик обращен к колыбельке, а смеющиеся глаза смотрят на меня. Взмахом руки сгоняю какую-то мушку, пролетевшую над лобиком моего сына. Рассматриваю его десять пальчиков, они не толще, чем спички, но уже вооружены ноготками, которые цепляются за кружева. Да, у меня неторопливое сердце. Но огонь, который разгорается медленно, дольше держит жар. Мариэтт хорошо это знает. И она поняла, что нынче утром наше супружество много прочнее, чем это было вчера: брак поднялся на ступеньку выше, мы стали единокровными, а прежде были всего лишь любовниками с дозволения закона. Женщина, которой обладаешь, нам еще не близка по-родственному. Но женщина, сотворившая дитя, — для нас родня, это результат слияния генов. Теперь, что бы ни случилось — смерть, развод, — вот эти три килограмма девятьсот граммов общей нашей плоти соединили нас. Если б температуру счастья можно было б измерить, то у Мариэтт до сорока градусов, пожалуй, не дошло бы, но тридцать восемь наверняка бы набралось. Ей кажется, что ее приобретение меня ничем не обделяет, а мои страхи перед будущими убытками, по ее мнению, иллюзорны. Разве сделанный мне подарок может одновременно обеднить меня?
Курица кудахчет, возвещая миру, что снесла яйцо. Мы же уведомляем о рождении ребенка пятью строчками в специальном разделе газетной хроники. Я бы воздержался от такого сообщения, но Гимарши не могут себе отказать в этом удовольствии. Что и говорить, на улицах, в коридоре суда, в адвокатской раздевалке — где только меня не, поздравляли. Даже при разборе дела сам председатель суда, в мантии, квадратной шапочке и белом нагруднике, любезно намекнул в своей речи на счастливое событие и преподнес мне подарок, которым воспользовался очередной подсудимый: