С этим уже ничего не поделаешь — следуя законам природы, маленький человек начинает говорить.
Голосовая щель тренируется с первых же шагов. Постепенно позади язычка рождается основная гласная «А» (недаром же «А» — первая буква алфавита; глагол «иметь» уже и там одолевает глагол «существовать»
[14]
). Потом мамаша радуется, щекочет своего чревовещателя, а он смеется, взмахивает ручками, и она выманивает у него какие-то расплывчатые слоги: агу, агу.
Мариэтт, конечно, без этого не обошлась. Ах, эти сеансы разработки голосовых связок! Ей так хочется, чтобы сын назвал ее и, забыв, что все придет в свое время, жена непрестанно долбит своему мальчугану:
— Вот твоя мамочка, твоя ма-ма!
Прошло еще два месяца, и она наконец заполучила свое мамм-мамм, а за этим, несколько позже, была воздана дань и мне — папп-папп. В этой возрастной стадии лексика обогащается ежедневно. Но увы! Какой вред наносит этот младенческий лепет. Некоторые его выражения входят во взрослую речь (как, например, «бебе», «пипи», «бобо»). Однако моя мать на этот счет уступок не допускала (еще одна деталь, позволяющая судить о духе семьи), и я тоже считал, что надо не уступать. Ведь Мариэтт получила образование. Но язык грудного младенца — что-то вроде секреции сердца, соответствующей выделению материнского молока. Никакие мои протесты не действовали.
— Ну разве ты не можешь с ним говорить так, как со всеми?
Мариэтт всегда отвечает одно и то же:
— Ты этого не поймешь, тебе это недоступно.
Ну каков результат? Когда Никола оцарапается, Мариэтт сюсюкает:
— На лапусечке бобо, мой Коко?
А я спрашиваю:
— У тебя ручка болит?
Ничего общего между этими двумя диалектами. Конечно, я тот, кто ничего не понимает. С сыном я бываю в десять раз реже, чем другие — его обогащает знаниями семейство Гимаршей. По крайней мере, пять лет он будет слышать эти ням-ням, биби, кака, куку, дада, диди, додо, жужу, коко, меме, муму, туту и так далее… Я просто вне себя. До того как начать говорить по-человечески, мой сын должен зачем-то сюсюкать и лепетать. Этого хотят наинежнейшие родственнички, они безотчетно мечтают о том, чтобы царство пеленок длилось вечно и дети никогда не говорили бы на языке взрослых людей.
Прежде выигранное мною в суде трудное дело или же какое-нибудь политическое событие были для меня своеобразными жизненными вехами, так же как у Мариэтт такими вехами являлись замужество одной из подружек, или семейное торжество, либо какой-то запомнившийся кинофильм. Теперь у нее всего один святой в календаре. Если я спрошу:
— Дорогая, ты помнишь дело Калетта? Можешь сказать точно, когда это было?
Она задумывается, но ненадолго, и отвечает:
— Ах, та попытка незаконно получить наследство? Погоди, вспомнила, ты выступал в суде за неделю до пункции. Значит, это было в конце апреля.
Разве она не могла бы сказать иначе: через неделю после частичных выборов? Ведь воспаление среднего уха у Никола было совсем пустяковым, и эта самая пункция, невзирая на ее страшное название, была всего лишь царапаньем ланцета. Но когда у ребенка лихорадка, мать дрожит от озноба еще больше, чем ее чадо.
Однако уже немало времени прошло с тех пор, как существо, казалось едва дышавшее, с влажными от пота волосенками, слипшимися на темени, превратилось в пухленького человечка, который любит купаться и потом в кроватке так мило опускает густые ресницы — пора уже, ведь глазки слипаются.
Шли дни, приносили с собой граммы, месяцы добавляли килограммы, все это неустанно записывалось в «Тетрадь Никола». Толстый малыш становился еще толще и цветом походил на розового младенца из целлулоида, но теперь тысячи всяких проделок убеждали нас, что с ним недолго придется играть, как с куклой, что его ангел-хранитель просто-напросто двойной агент, работающий по совместительству и на черта. Мариэтт много раз в день приходила в ужас.
— Булавка, куда делась английская булавка? Не мог же он проглотить ее, она была не закрыта. Боже мой!
Так и не нашла она этой булавки. В другой раз жена обнаружила — сами понимаете где — пуговичку. Пуговицу от моего жилета. Какой кошмар! С тех пор она неустанно следила за моей трубкой, самопишущей ручкой, зажигалкой, которые я всюду разбрасываю. Она не забывала убирать свои ножницы, пилку для ногтей, пудреницу, на которые с вожделением искоса поглядывал озорной глазок. Предосторожность уместная, но пока излишняя. Никола, когда ему этого хотелось, мог донести до рта свою ногу и отведать самого себя — гибкости для этого у него хватало. Причем все ему казалось съедобным: простыня, край колыбели, лебяжья опушка его бурнусика, даже она попалась в липкую ловушку его рта, и весь пух был обсосан. А ведь Мариэтт страстно хотелось видеть сына всегда нарядным, безупречно чистеньким, способным выдержать конкуренцию с любыми разряженными детками, чтобы он мог, несмотря на все их бантики и помпоны, завоевать звание самого прекрасного младенца во всем мире. Когда она оставляла его на несколько минут со мной, то даже в кухне; услышав какое-то тихое чмоканье, сразу догадывалась, в чем дело.
— Абель! Посмотри, что он там сосет?
Я глядел и тут же срывался с кресла. Он сосал мыло. Одному только богу известно, откуда оно тут взялось, а Никола уже засунул его в свой слюнявый ротик с маленькими, как у проворной мышки-грызуньи, зубками.
Прошло еще немного времени, и он уже другой. Мы, взрослые, тоже меняемся, но у нас все же есть иллюзия постоянства, даже мода у нас держится целый год. Детство же ближе к произрастанию: в нем совмещаются и быстрый рост, и хрупкость, и сила. За год оно переходит от абсциссы к ординате, оно разворачивается в пространстве на все девяносто градусов, и понадобится целая жизнь, чтобы все снова сникло. Голова приподымается, за ней следует туловище, зад находит опору, ноги и руки ищут себе другую опору, изобретен способ передвижения на собственных салазках, и вот малыш поднимается, схватившись за решетку манежика, и после непрерывных падений на попку наконец стоит.
А смена режима, одежд, игрушек? Вот появилась кашка, затем нечто новенькое — булочка, размоченная в молоке, первое яичко, желток которого разукрасит весь слюнявчик, а вот и ветчина, пришедшаяся по вкусу будущему плотоядному зверьку. Так и с одеждой: пеленки сменяются рубашкой с зашитыми рукавами, которая уступает место ползункам, затем появится крошечная пижамка, ее разумно продают с двумя штанишками. Так и от погремушек (я сам держу, я вижу, я слышу) переходят постепенно к шарикам, надетым на стержень (вещи делятся), и пустотелым кубикам, один вкладывается в другой (вещи можно вложить друг в друга), к заводной игрушке (вот оно, движение), к плюшевому медведю (а вот и чувство).
Как выглядим рядом с ним мы? Почти как актеры. Как скомпрометированные свидетели. Мариэтт, правда, верит в то, что она является воспитателем, но я чувствую, что меня в основном колонизировали. Сей хрупкий завоеватель только тем и занимается, что без стеснения захватывает всю мою территорию. Цапает все, что попадется, считает своей собственностью все, чего он коснулся, тянется ко всем предметам. Эта стопоходящая экспансия уже пытается переступать ножонками, и дамы млеют от восторга. Смотрите, ходит, наконец-то! И вскоре, переваливаясь по-утиному, разведав все, что находится в нижних слоях вселенной, он отправляется в районы, более высоко расположенные, и благодаря стулу, придвинутому к буфету, добирается до сахара… И вот начинается великое нашествие. Ничто больше не находится в безопасности. Ничего нельзя надежно спрятать или укрыть. Щеколда, крюки, задвижки — во всем этом он уже разобрался, и смеющаяся Мариэтт восклицает: