— О ля-ля, дядюшка, а вы знаете, что такое замужество? Думаешь найти родственную душу, а тебя превращают во вьючную скотинку.
Тио доверяют и более будничные сообщения.
— Ну ладно, куда ни шло, пусть будет все время одно и то же. Но что убивает, так это конвейер. Надо, например, штанишки выстирать, а их всегда не меньше полдюжины, и во что их превращает Нико! Вот бы его носом в них ткнуть.
— Да, — отвечает Тио, тут же ухватив сущность вопро-са, — самое худшее — это коэффициент.
Это словечко тоже имело большой успех.
— А вот и мой коэффициент, — замечает Мариэтт, когда мы все соберемся за столом.
И суповая миска, когда на нее смотрел кто-нибудь из гостей (это бывало редко), вызывала ее пояснение: Она соответствует моему коэффициенту! Тон менялся в зависимости от настроения: он бывал приветливым, усталым, горделивым, нежным или сварливым, равнодушным. Мариэтт, конечно, не занималась подсчетом, калькуляцией своих движений. Но я, признаться, размышлял об этом, когда она неустанно нарезала столько кусков, ломтей и ломтиков, чистила столько пальто… Коэффициент! Он рос вместе с множественностью жестов. Умыв четыре мордочки, надо было вслед за этим вымыть всем ушки, ручки, ножки (четыре раза по две — это восемь), почистить все ноготки (четыре раза по десять — уже сорок) или зубы, тут счет уже неточный благодаря молочным зубам. Если сняла шесть наволочек, заменила носовые платки чистыми, то для обуви существует иной показатель степени, иной коэффициент — башмаки (шесть помножить на два), потом тарелки (для супа, для второго, для сладкого — три помножить на шесть). И это еще не все, есть еще детали, превратившиеся в бремя. За завтраком мы сидим вшестером. Только я один пью чай. Мариэтт предпочитает шоколад. Нико нужна смесь «Бананиа», а троим малышам требуется кашка.
Такое разнообразие делает коэффициент величиной иррациональной.
Но почему же она так усердствует?
Я не задавал ей такого вопроса. Это невозможно: Мариэтт не стерпела бы, а ее мать тем более. Даже моя мама разделила бы на этот раз возмущение женщин, примерное усердие которых пытаются обуздать. Молодая женщина изнуряет себя трудом, а я вместо признательности начинаю жаловаться, что она впадает в крайность. Хорош бы я был, а? Они легко доказали бы мне, что Мариэтт не только не проявляла излишнего усердия, но, к великому своему сожалению, вынуждена в силу обстоятельств кое-что недоделывать. Это действительно так. Тут я, если бы желал продолжать разговор начистоту, вынужден был бы превратиться просто в чудовище, сказать, что да, кое в чем небрежность Мариэтт огорчает меня, что, на мой взгляд, лучше бы она уступила в чем-то другом… Слышу крики! В чем в другом? Понадобилось бы уточнять. Но для этого понадобилось бы мужество или, скорее, жестокость. Если она, жена моя, не хочет уступать в этих пунктах и усердствует изо всех сил, стало быть, для нее это важно, неоспоримо, разве что это задевает меня лично и я просто-напросто забочусь о самом себе, так как я эгоист и отцовские чувства во мне куда слабее, чем ее материнские чувства.
Ведь речь-то идет о детях. Хватит конфузиться и вертеться вокруг да около. Речь идет о детях. Вот наконец слово сказано. Я, их отец, считаю, что мать делает для них слишком много. Я не говорю, что она мало заботится обо мне. Нет. Хотя… Но оставим это. Меня приводит в отчаяние, что Мариэтт не только подчинилась всему этому рабству, но хватается за любую возможность, чтобы еще утяжелить свое бремя.
Я как-то об этом сказал Тио. Он нахмурился, проворчал:
— Приведи пример.
И я запнулся. Примеры. Их множество. Но это все такие мелочи. Один пример ничего не дает. Надо привести сотню. Первый попавшийся — но был ли он и на самом деле первым попавшимся? — показался мне довольно убедительным.
— Ну вот хотя бы эти smocks, эти вышивки на оборочках. Она просто одержима этим! Вечером зевает, глаза слипаются, а как ляжет, приладится под лампой и лежа вышивает платьица для малышек.
— А ты ждешь! — воскликнул Тио.
Да, жду. Жду возможности уснуть. Проходит попусту время, которое некогда казалось нам самым дорогим, а ведь мы могли бы, как прежде, полежать рядом, пошептаться в темноте, теперь же это время тянется бесконечно, пока я наконец не задремлю на левой стороне постели, а она отбросит свое вышивание (заболели глаза) и заснет на правой стороне.
Хватит говорить об этом. Все ясно, ей нужны принаряженные куклы с пышными бантами, лентами, оборками, бахромой, юбочками в складочку, мягкими рубашечками и низко падающими локонами; все это требует большого умения орудовать иглой, утюгом, тоненькой расческой, все это нуждается в мягкой щетке и сложной стирке в мыльной пене. Мне уже кажется, что и наши мальчики выглядят слишком изнеженными в высоко открывающих их нежные ляжки бархатных штанишках, быстро рвущихся, когда в этом бархате ползают по паркету. Я считаю, что в комбинезоне они выглядели бы более ловкими, мужественными. Право, стоило бы осовременить тот традиционный деревенский костюм — серый передник с рукавами, — в который наши гораздо менее безумные матери обряжали своих озорных мальчишек.
Но об этом и говорить нечего. Да здравствует наш неженка! А уж с девочками это просто безумие, их растят, как цветы, укрывая от малейшего ветерка. Я не отрицаю, мне приятно мимоходом подхватить на руки то одну, то другую свою девчушку, приятно потереться бородой о щечки этих жеманниц, которые лепечут:
— Ой, папа, ты колючий!
В их долгих, нежных объятиях уже чувствуется порода Гимаршей. Но эти розовые куколки чем-то намочили меня. Моя рука, на которой сидит малышка, вдруг становится влажной, а сверху колышатся оборки и складки. Мариэтт входит; испуганно вскрикнув, освобождает меня от ноши, заменяет одно платьице другим, хорошо выглаженным, надевает вместо мокрых штанишек сухие и белоснежные, причесывает, приводит в порядок этот «букет» и вот уже освежила его, вдохнула аромат, отпустила наконец на волю и, повернувшись ко мне, ворчит:
— Представляешь? Третий раз за сегодняшний день переодеваю ее.
А игрушки! Они ведь тоже о многом говорят.
Я считаю это просто безобразием, организованным расточительством. А что, если бы у нас был десяток детей? Стали бы мы от этого несчастней? Как вели себя по отношению к нам наши родители и наши крестные? Разве они меньше любили нас? А может, они поступали более разумно? Тратились они на нас гораздо меньше, мы сами любили изобретать игрушки. Да, я, конечно, знаю, что с тех пор индустрия развлечений возросла, а производство детских игрушек расширилось. Но сколько это поглощает денег — просто оторопь берет. Меня огорчает и нелепое поведение дарителей: они приносят подарки, значительно опережающие возраст тех, кому дарят. Передо мной все эти конструкторы, винтики от которых давно выметены метлой вместе с пылью; эти зверинцы, где у хищников давно отбиты лапы, хотя считается, что они все еще пожирают барашков на ферме. А игрушечные бакалейные лавочки, в которых запас товаров пополняется солью, рисом, хлебным мякишем, принесенными из кухни, и потом все это попадает в щели паркета; а подъемные краны; а танки с испорченными батарейками, которые приходится тащить уже на веревочках; а какая была великолепная железная дорога — с огромной восьмеркой, с сигналами, с туннелем и трансформатором, которой, кроме меня и дяди Тио, никто не умел пользоваться, но сейчас нам уже не удается собрать раскиданные повсюду детали. А сколько у нас этих маленьких автомобильчиков, ванночек для купания куколок, всяких упругих голышей, которые когда-то закрывали глазки, говорили «мама», даже делали пипи; а сколько пропало пластилина, которому полагалось развивать творческие способности в детях, он превратился в безобразную пеструю массу, скатанную в валики, в комочки, распластанную в лепешки, налипшие на ковер; а сколько различных фирменных этикеток на хитроумных картонных коробках, сколько разбросанных по всем углам бумажных вырезок, перемешанных с остатками бирюлек made in Japan, сколько всяких телефонов made in Germany, картинок, шашек, игрушечных бумажных денег из «Мира малышей»; и прежде всего, повсюду валяются ядовито-зеленые, ядовито-желтые, ядовито-красные игрушки из пластмассы: грошовые безделушки, всякие пустячки, линеечки, крохотные солдатики из винила, с жаром извлеченные из тридцати шести коробочек и сразу же сломанные. Все это забыто, брошено в одну разноцветную кучу… Довольно! Хватит! Перестаньте бросать! Но вот еще бросили, и конца этому не будет. Для детишек нашего века чудеса созданы полимеризацией. Возвращается Мариэтт. Все бегут к ней, пищат, как цыплята, вокруг нее, она любит изображать добрую фею и тут же, хотя сейчас это не требуется, распаковывает яркие пакеты стирального порошка, наивно поясняя: