— Два министра из Анже, — говорит она, — такого еще никогда не было. Один даже учился в Монгазоне, как наш Абель.
Моя мать благоразумно молчит. Она знает, что у полковника полковничьи взгляды, у Гимаршей — взгляды лавочников, но что в этих краях споры «об оттенках белого цвета» могут повредить спокойствию семьи. Напрасная тревога: от министра юстиции дядя Тио, спускаясь по лестнице иерархии, уже дошел до судьи Куломба, жена которого только что родила тринадцатого ребенка.
— Любопытно, — говорил Тио, — лет двадцать назад этим хвастались, звонили во все колокола! Нынче Куломб вынужден чуть ли не скрывать этот факт, вот как.
— А я еще жалуюсь на эту кучу ребят, на нашу «кириэлису», — говорит Мариэтт.
Слово это она сама придумала и обожает его, оно возникло от греческого Kyrie eleison — господи, помилуй нас! И тем не менее Мариэтт не может с собой совладать: каждый раз, как скажет «кириэлиса», оглядывает всех четырех малышей с учетверенным удовлетворением, и в этом взгляде никак уж не прочтешь жалобы. Hush,
[21]
как говорят англичане. Мы близимся к десерту, и те четверо, на кого она взирает, стараются обольстить своим взором мамочку, взявшую в руки половник. Мариэтт начинает раздавать сладкое.
— Это ваш знаменитый семейный крем? — говорит, прищурившись, моя мама.
— Да, — отвечает Мариэтт. — Абель терпеть его не может, а дети обожают.
Я искоса гляжу на эту смесь, украшенную целой радугой мелко нарезанных засахаренных фруктов, немного похожую на итальянское мороженое «кассата», которое уже успело, однако, растаять. Предоставив в наше распоряжение разливательную ложку, Мариэтт сует крем в ротик Ианн, быстро подхватывая кончиком ложки текущие с ее губ лакомые струйки. Нико управляется сам, хлюпает, чмокает, щелкает языком. Моя мать растерянно моргает.
— Ну, Нико, так нельзя делать, — снисходительно роняет Мариэтт, радуясь в душе, что это блюдо вызвало восторг у мальчика.
И вдруг она забеспокоилась. Что такое? Лулу почему-то застыл над тарелкой.
— Я не положила душистой травки, — говорит Мариэтт. — Ты же видишь, тут нет ничего зеленого.
Напрасные старания: Лулу терпеть не может «душистой травки», и он непреклонен.
— Ну что там стряслось с этим упрямцем? — спрашивает Тио.
— Не могу же я сразу кормить троих, — отвечает Мариэтт.
В моей жене странно то, что догадывается она мгновенно, а понимает далеко не сразу. Ведь она коснулась кровоточащей раны. С тех пор как Лулу перестал быть самым младшим, он время от времени начинает капризничать. Это означает: крем и мамина ласка для Лулу — одно и то же, это его мамочка в двух ипостасях. Он сам об этом еще не догадался, но молчание его красноречиво: Я, твой маленький мальчик, истомился от любви. Почему ты кормишь только девочек, а меня не кормишь? Не хочу этой размазни, без тебя она мне не сладка. Тень господина Фрейда парит над этой страстной сценой.
— Я его покормлю, — говорит моя мама, протягивая руку к ложке.
Увы! Если б это была мадам Гимарш, может, подмена и прошла бы. Но тут другая бабушка — малознакомая дама в черном. И еще не выяснено, добрая ли она.
— Нет! — ревет Лулу. Бах! Хлопает ложкой по самой середине тарелки, и брызги летят на предупредительную бабушку.
Моя мать, сдавшись, прикрывает глаза. Теперь слово за мной. Тио ерзает на стуле. У Мариэтт страдальчески опустились уголки губ. Надо вмешаться. Я встаю. Поднимаю капризника. Сажусь на его место, пристраиваю его на своих коленях и, ко всеобщему удивлению, засовываю ему в рот первую ложку, потом вторую. Лулу глотает. Третья, четвертая, пятая. Лулу глотает, глядя на мать. Десять, пятнадцать. Он глотает, неподвижно выпрямившись, словно рот его простая воронка. Мариэтт исподлобья смотрит на меня, напряженно нагнувшись вперед. Тарелка пуста, порядок восстановлен. Не без гордости я возвращаюсь на свое место.
— Лулу! — вопит Мариэтт.
Началась икота. Я понял, обернулся. Крем и все прочее, что было до него, снова в тарелке Лулу; пожалуй, не все, так как остальное в других местах. Запах рвоты тянется от этой мерзкой смеси. Мариэтт крепко обнимает жертву и начинает разносить палача:
— Не видишь, что ли, он болен? Идиот! Что у тебя только в голове, и что это тебе вздумалось!..
— Черт побери, — говорит дядя Тио, — ему вздумалось покормить сына.
Мама молчит. Она твердо решила не вмешиваться, не соваться в эти дела и не спорить с невесткой. Впрочем, Мариэтт ни на кого не обращает внимания.
— Где у тебя бобо, мой маленький? В животике, да? Тут, наверху, или вот тут, внизу?
Она ощупывает его. Она уже твердит об аппендиците, о докторе. Лулу не знает, что у него болит, но ему удалось завоевать маму. Он вопит, рыдает, изображает почти агонию во вновь обретенных материнских объятиях. Мариэтт наконец тащит его в кухню. Вопли и всхлипывания постепенно глохнут в бульканье и шуме воды и окончательно затихают под пушистым полотенцем. Зато другие сироты убежавшей Мариэтт, трое оставшихся цыплят, сразу чувствуют себя покинутыми, мордочки у них вытягиваются, и они рысцой бегут в кухню догнать маму. Моя мама отодвигает стул и говорит:
— Пустяки! Ты со мной это выкидывал раз двадцать, когда я тебе давала шпинат.
Она тоже выходит из комнаты, чтоб помочь успокоить детей. Остаемся я и Тио. Дядя колеблется, на лице его недовольная гримаса, с трудом прикрываемая улыбкой. Наконец он решается:
— Я очень люблю Мариэтт, но начинаю думать, что ты не так уж виноват, — говорит дядя. — У женщин есть свои собственные недуги: всякие метриты, сальпингиты. А болезнь Мариэтт надо назвать воспалением материнства. Гипертрофией материнства.
Хотя эта сцена была по-своему поучительна, я бы предпочел, чтоб она происходила не при дяде, а главное, не при маме; ее стремление к сдержанности мне известно, и я полностью его разделяю.
Однако приходится признать со всей прямотой, что мои столкновения с женой с некоторого времени участились. Прежде ссоры у нас были редким явлением, и, по крайней мере, не я был их инициатором. Боюсь даже, что я сохранял излишнюю вежливость и старался не повышать голоса. Конечно, мужчины, которые ведут себя на людях галантно, отменно учтиво со всеми дамами, а дома у себя по-хамски грубы со своими женами, — существа препротивные и встречаются часто. Но можно и не быть грубым с женой, а при помощи холодной вежливости заставить свою подругу жизни держаться в рамках, обращаться с ней, как с уважаемой, но посторонней женщиной, и не выказывать ей настоящего внимания. В моей семье, несомненно, употреблялось слишком много крахмала; воспитание меня подкрахмалило. Но я не заметил, что на крахмале появились трещины; я злюсь, когда мне делают замечания, и терпеть не могу сам их делать. Если возникает такая необходимость, я ей покоряюсь, но делаю свои указания таким ровным тоном, что они ни на кого не производят впечатления. Похоже, что я выражаю свое мнение, но отнюдь не свои чувства. С матерью все шло отлично, она считалась с каждым словом. А вот с Мариэтт мне прежних средств недостаточно, ведь у Гимаршей все вопят, когда хотят что-либо высказать. Одним словом, мне, видимо, не хватает убедительности, чтобы она меня выслушала и посчиталась с моим мнением. Несколько дней я злюсь втихомолку, а потом внезапно взрываюсь.