— Ну, ты закончил опись? — говорит Мариэтт, натягивая на себя уголок одеяла. Она чуть поднимается на подушке, устраивается поудобнее и в свою очередь начинает разглядывать меня. Глаза ее полны невольного удивления. Нагая женщина подобна мраморной статуе. Нагому мужчине не подходит такое сравнение. Статуе хоть фиговый листок помогает прикрыть гроздь винограда. А если в мужчине вдруг возродится сила, он уж и не знает, как это скрыть. В таком положении взгляд женщины действует, как кастрация. Я тяну к себе другой конец одеяла.
— Ах ты, мой бизон! — шепчет Мариэтт. Целует меня и добавляет: — Ну до чего это уродливо!
Я уже начинаю привыкать к тому, что мне приходится расшифровывать ее недомолвки и уклончивые выражения. Речь идет вовсе не о моей особе. Мариэтт оглядывает мебель великолепного стиля рококо, который антиквары пока еще не решились снова ввести в моду. Шкаф — просто шедевр этого стиля, с волнистыми линиями, множеством завитков, листьев и резных цветов, таинственных, не известных природе видов. Но голубые глаза вдруг закрылись густыми ресницами, потом она глядит на меня и шепчет:
— Я вот что думаю — стоит ли нам все это сохранять?
Этот вопрос уже возникал перед нашей свадьбой и остался нерешенным, дабы не огорчать мою маму, которая, оставив себе «комнатушку» как временное городское пристанище, отдала мне весь дом со всем его содержимым. Естественно, что ее сын и ответил, как следовало ответить сыну:
— А я вот что думаю — ты это прекрасно знаешь, — как мы можем не сохранить всего этого?
— Но ведь хибара-то твоя, — живо возразила Мариэтт. — Ведь она тебе от отца досталась, верно?
«Хибара» — это особняк из пяти комнат, счастливо уцелевший во время бомбежки квартала, — действительно была имуществом моего отца, стало быть, и моей матери тоже. Сейчас дом принадлежит мне, значит, и моей жене, хотя наш брачный контракт оговаривает раздельное владение имуществом. И этот пункт делает меня одного законным хозяином. Каждый, однако, имеет право высказать свое мнение, бесспорно. Ну ладно, там видно будет. Чтобы не портить себе этот час, лучше было бы на этом и остановиться. Но Мариэтт уже не удержишь.
— Во всяком случае, надо сменить систему отопления. Топить углем? Можешь себе представить, на что я буду похожа. Надо мазутом пользоваться. Что касается обоев…
Тут она замолкает, ее порыв сдерживает жест собственного ее казначея, который многозначительно потирает указательным и большим пальцами. Новый котел, инжектор, бак для мазута, специальный дымоход, а кроме того, земляные работы, укладка и пригонка — на все это потребуется не меньше миллиона франков. А их нет.
— А что, если занять? — нерешительно лепечет Мариэтт.
— У кого? Она хмурится.
— Мама мне говорила, что есть фирмы, которые, заключая договор на поставки материалов, могут предоставить восемьдесят процентов кредита.
Супружеский пыл немного спал, она хватает свою пижаму, ныряет в нее, позевывает и в заключение говорит:
— Так или иначе надо все осовременить. Ну, давай спать, уже поздно. Сейчас не меньше двух часов ночи.
Длительное молчание. Она укладывается поудобнее, взбивает подушку и поворачивается на левый бок, мгновенно опускаются веки без единой морщинки, опушенные длинными, красиво загнутыми ресницами, умело оттененными тушью. Я ложусь на правый бок. Зачем же ей обо всем советоваться со своей матерью? Она вошла теперь в семью Бретодо. Она больше не принадлежит к семейству Гимаршей. Если поразмыслить, это совсем как обед в честь нашего возвращения из свадебного путешествия: ну почему мы отправились на улицу Лис, а не в поместье «Ла-Руссель», где живет моя мать? Моя рука под простыней ищет другую руку, находит, тихонько сжимает ее. Но Мариэтт уже спит.
Она спокойно спит, а я лежу с закрытыми глазами, мучаюсь бессонницей.
Женитьба меня долго отпугивала тем, что она приводит к diminutio capitis,
[4]
на которую меня теперь толкают. Я был воспитан вдовой и знал, что женское господство черпает свою силу в самой своей природе. Оно берет нежностью, теплотой расслабляет вас, изолирует от мира, обволакивает шерстяными фуфайками и поцелуями. Уже наши отцы держались с трудом, хотя у них имелись привилегии. Каково же держаться нам, при наших равноправных голубках? С тех пор как мои приятели переженились, они в большинстве своем исчезли из виду, словно их сослали, заперли в границах семьи. Они сохранили свои прежние фамилии, даже наградили ими своих жен, но у меня нет ощущения, что эти женщины вошли в их семью. Скорей уж можно предположить обратное. Это стало почти правилом, если клан, к которому принадлежали жены, более многочислен, живуч и могуществен, чем семья, из которой вышли мужья…
Вот нас, например, осталось всего трое, нас, Бретодо, далеких потомков известного рода — тому свидетельство имя Бретодо, — прибрежных жителей, «искусных охотников на водяных птиц». Да, теперь нас всего трое. В девятнадцатом веке семья Бретодо долго была влиятельной, она стала питомником судейских чиновников. Этот род, владевший поместьем «Ла-Дагеньер» на острове Сен-Мартен, состоял из пяти-шести ответвлений и признавал своей центральной резиденцией вот этот дом, построенный из боальского туфа, где на медной дощечке, прибитой к двери усилиями одного из потомков, засверкало имя Бретодо. Но как только Бретодо разбогатели, они стали ограничивать число своих наследников, да и ряды тех, что были, сильно поредели после двух войн, поглотивших к тому же их богатство. У меня нет двоюродных братьев. Сестра умерла в раннем детстве. Отец, налоговый инспектор, погиб в автомобильной катастрофе. Ему не было еще и сорока восьми лет. В пятнадцать лет я стал сиротой. Накануне моей женитьбы мама покинула Анже, чтоб предоставить мне полную свободу. Она, правда, сказала, что время от времени будет наезжать сюда и потому оставляет за собой комнату. Но на самом деле она удалилась в «Ла-Руссель», вблизи Белль-Ну. Там в небольшом поместье, принадлежавшем Офреям (семейство крупных цветоводов, поселившееся в этом плодородном районе между Луарой и Отьоном и основавшее фирму по продаже цветочных семян), где ей была выделена ее доля отцовского наследства, мама начала заниматься цветоводством вместе с тетей Генриэттой, ее сестрой-близнецом, которая до этого времени управляла всем поместьем. В нашем племени, кроме меня, есть еще один мужчина: это Тио, сиречь Шарль Бретодо, старший брат моего отца. Полковник в отставке. Наша опора, прямо дуб, только невысокого роста — метр шестьдесят два сантиметра. Любит пошутить, но звучат его шутки полусмешно, полусерьезно. Он частенько говорит:
— А я холостяк, беспечен, как птица небесная!
Нет, он отнюдь не женоненавистник, наоборот, даже слишком хорошо чувствует себя в дамском обществе, всегда предупредителен, полон устарелой галантности, которая иной раз идет вразрез с его хитростями. Дядюшка Тио — мой крестный.
— Крестный отец по чистой случайности, — заверяет он.
На самом же деле он весьма заботливый родственник, субсидировал мое учение, я жил у него три года, пока добился степени лиценциата прав в городе Ренн, где дядя Тио завершал свою карьеру в «бумагомаранье военного округа». Роль наставника ему нравилась, хоть он и называл себя старым хрычом. Я отношусь к Тио как сын: мне приятно думать, что его холостяцкое житье было оправдано заботами обо мне.