Так они освоились в тоннеле вечером, потом стали угнезживаться на ночлег. Бесцельно блуждать ночью по узлу Фанк Маске отсоветовал – мирно спящие бродяги меньше раздражают полисменов.
– А ЗНАЕШЬ, СОЧИНЯТЬ ТАК ПРОСТО! – поделилась счастьем по радару Маска, приникая потеснее к Фанку. – ТОЛЬКО СЛОГИ СЧИТАЙ, И ЧТОБЫ РИФМА. ТЮРЬМА – ДЕРЬМА, ХАРЧИ – ТОРЧИ…
– НЕ ПРИМЕНЯЙ ЭТИ РИФМЫ, – перебил Фанк. – ЗАВТРА Я ПОКАЖУ ТЕБЕ, К…А…К ЭТО ДОЛЖНО БЫТЬ.
Среди ночи Маска все же отправилась в круглосуточный комп-холл, замеченный неподалеку, – «Поглядеть в сетях», а с утра в понедельник уселась по-турецки, вдобавок согнувшись, с плакатом, где Фанк очень заметно вывел карандашом для губ: «ИДИ К СВЕТУ, ЗАБЫТАЯ ПАМЯТЬ! ВСЕ БЕСКОНЕЧНО, ПРАВДА? МИРОЗДАНИЕ…» Маска готова была признать себя круглой дурой, если в плакате есть какой-то смысл (она раз семь его перечитала, все больше недоумевая), но Фанк лучше разбирался в психологии зрителей и не прогадал – любой, кому эта ахинея попадалась на глаза, пытался понять ее и притормаживал, а Фанк встречал его дружеским кивком и музыкой; рядом с ними двоими нет-нет да накапливалось пять-шесть озадаченных. И лица многих из них понемногу светлели, будто от Фанка вместе со звуком исходило неяркое сияние. Голос его стал другим, чужим для Маски, но почему-то неуловимо знакомым людям, шедшим по тоннелю, и они вслушивались, пытаясь понять – где, где они слышали этот голос?..
Мы все еще грустим, когда уходит лето,
И, как и прежде, ждем, когда вернется вновь.
Нам скоро тридцать лет, а мы еще поэты,
Избравшие своей религией любовь.
Мы баловни небес – Бог бьет, а значит, любит.
Мы узники тюрьмы с названием «Судьба».
И время, наш палач, пробьет – и как отрубит.
Где ж ангел номер семь и где его труба?..
– Душевно, – заметил мужчина, с виду мелкий служащий, доставая бумажку с надписью «ONE BASS».
Мы все еще скорбим о прежних неудачах
И все-таки хотим, чтоб что-нибудь сбылось,
Смеемся без причин, а после горько плачем
И долго смотрим вдаль – куда ж все унеслось?
Нам хочется сбежать туда, где все иначе,
Туда, где круглый год безумствует весна,
Где листья и цветы зима под снег не прячет,
Где осень ни к чему, и старость не нужна.[2]
Еще один басс осенним листом порхнул к подметкам Фанка; он и не кивнул, склоненный к струнам и занятый долгим проигрышем. Поток отрывал людей, приносил новых; спохватившись, Маска приспособила под деньги упаковочный мешочек – и снова заслушалась, жадно впитывая слова, так непохожие на злой «Крысиный марш» Хлипа или будоражащие «Грязные дела» Канка Йонгера.
Отчего дети плачут, рождаясь на свет?
Оттого ль, что назад возвращения нет?
От предчувствия жизни, что ждет впереди,
Или так, от неясного чувства в груди?
Горем вымощен путь от родин до седин,
И младенец кричит оттого, что один.
Было двое – и вот он исторгнут наружу,
Из родного тепла в одинокую стужу.
Приходя, все мы плачем и горько кричим —
Почему же тогда уходить не хотим?
Почему и в начале пути, и в конце,
И в его середине – слеза на лице?..[2]
– Оооуууу, – только и сказала она, поводя из стороны в сторону измазанным лицом. – Потом, когда будем дома, спой это всем, а? Ну пожжжжалуйста… точняк, Гильза будет в отвале. Ты сам это придумал?
– Нет, – Фанк поднял голову. – Это мой хозяин написал.
– А кто он был?
– Несчастный человек. Он умер. И давай больше не будем о нем.
ГЛАВА 5
Казалось бы, при таком изобилии красивых упаковок, изысканных архитектурных стилей, продуманных интерьеров и изящной бижутерии у федералов в целом и у централов в частности нет никакой нужды в искусстве, а если наскучит удобство сортиров и гениальная функциональность кухонной посуды, то можно вкусить исконных первобытных чувств – повиснуть на эротике, воткнуться в мордобойный боевик, поржать над клоунской комедией, почуять сыпь мурашек на ужастике или втянуться в бесконечность мыльной оперы. Недаром же все это называют индустрией развлечений; удовольствия здесь планируются, изделия штампуются, а успех измеряется бухгалтерией. Прозрачно-бледные от вдохновения поэты, запойно творящие на мансардах художники, ваятели, писатели – вся эта древняя стихия обуздана заказами, расчетами и поставлена на конвейер.
Однако же понятие «свободная профессия» неистребимо. И Доран, готовый работать на износ, невзирая на пытки, бессонные ночи и нервные срывы, испытывал к этим так называемым «творцам» смешанное чувство высокомерного презрения, превосходства и тайной мучительной зависти. Как это можно так работать на публику – урывками, в припадках лихорадочного озарения между непрухой и депрессом?! Каталог выставки Эрлы Шварц он листал во флаере, сморщив нос и оттопырив нижнюю губу. Это искусство? Это Пегас копытом по затылку двинул. Это годится для обоев или – офис украшать. Просто дизайн, не более того. Отчего столько шума? Подумаешь, событие – дамочка наваляла полтораста видов зимних садов, климатронов, биотронов и флорариумов. Цветочки и листочки, больше ничего.
– Эрла Шварц, – докладывал Сайлас, – тридцати двух лет, художница. Незамужем – и не бывала. Из круга Ивана Есина.
– Яснее, – попросил Доран, перебирая картинки с орхидеями. К этому времени он отпился минералкой, отъелся адсорбентами и чувствовал себя почти нормально, только звон в голове остался и слабость в ногах.
– Такой мэтр, корифей. Пророк отчаянного городского стиля.
– Пророков развелось – отстреливать пора…
– Писала в русле младшей невротической школы, – Сайлас сам дивился, озвучивая вехи творчества Эрлы; ну и школы! ну и названьица!.. – Страх за кадром, линейное помрачение, позже – Лес Красных Деревьев, Большая Тьма…
Доран неожиданно почувствовал к Эрле Шварц симпатию. Орхидеи и туанские цветы навевали покой и умиление – а если бы Сайлас подсунул альбом Большой Тьмы? Опять бы крыша заскрипела.
– …то есть увлекалась наркотиками. Но на вираже с трассы не вылетела, удержалась – и вот, опять выставляется. Все в недоумении; критики точат языки, старые дружки негодуют…
«Наш мир – живой» – прочел Доран еще раз название экспозиции. Кто блуждает средь Красных Деревьев, выросших прямо в мозгу, – возвращается с усохшей головой, как выжатый в давилке. Неглубоко, должно быть, забрела. И наверняка что-то есть в ней такое… крепкое. Доран уважал в людях прочный стержень, становую жилу; в смысле – он обожал ломать этих упрямцев об колено.
– В общем, какое-то время она была близка к богеме салона «Ри-Ко-Тан», – подытожил Сайлас; Доран навострил уши – может, в изящных искусствах он и не блистал, но злачные салоны творческого полусвета знал прекрасно. В «Ри-Ко-Тане» многих испортили, даже кое-кто из TV-шоуменов испекся в этом горниле рафинированного порока.