Герц внимательно смотрит. Клейн прячет глаза и начинает первым:
«Мне тут нужно съездить к морю».
И уточняет после паузы:
«С ним…»
«Ясно. Ну, слава богу, отмучились».
Выехал Клейн, как он всегда делает в таких случаях, ночью. Поздней порою машина несется на юго-запад, бархатная тьма обнимает дорогу, скрывает мир, пронзительная прохладная струя врывается в салон через щель над приопущенным стеклом, разгоняя запах тления.
Утром машина завершает путь на побережье, в дюнах.
К воде, к темной кромке прибоя, набегающей на мокрый песок, Аника приходится нести на руках. Сам он идти уже не может.
Восходит солнце. Острые лучи прорезают синюю прозрачность неба, оно постепенно светлеет, утрачивает резкость тона, насыщается, впитывает свет. Тени становятся длиннее, мягче. Воздух, несущий свежесть, согревается, но вода по-прежнему холодна; с тихим плеском накатывают волны и, шепча, замирают, чтобы уступить место следующим.
Извечная мелодия моря.
Аник сидит на свернутой подстилке, на плоском камне, то поджимая ноги, то опуская ступни в студеную воду.
Стоит густой запах соли и потеплевшего песка, от поверхности которого тянутся вверх колышущиеся воздушные струи.
День понемногу расходится.
Аник, прикрыв глаза, слушает музыку волн. Неровная поверхность щекочет пальцы. Вдалеке чуть слышно шуршат водоросли, выброшенные на берег зимними штормами, а сейчас высохшие, лежащие темными грудами там и сям.
Клейн от скуки и безделья бродит по песку, предаваясь невинным развлечениям, которые обычно увлекают всех на берегу моря: бросает камушки, шевелит палкой водоросли, смотрит, пройдя по мокрому песку, как быстро волна слизывает следы, даже пробует зайти подальше, но море, несмотря на ясность и обманчивую голубизну, оказалось на редкость холодным, так что о купании лучше забыть. Он подходит к Анику, который все время просидел на одном месте, сощурившись под солнцем и глубоко дыша. Кашлял Аник гораздо реже.
«Ты не озяб?»
«Нет. Мне здесь хорошо. Я бы тут и остался».
«Отставить пораженческие разговоры. Мы еще повоюем».
Клейн идет к машине, приносит термос с горячим чаем, и тут же, хозяйственно расстелив на песке лист крафт-бумаги, делает бутерброды — грубо, большими кусками, нарезает хлеб.
«Как топором нарубил. В рот не влезет».
Аник, резко размахнувшись, бросает кусок в воду.
«Ну! хлебом швыряться…» — недовольно ворчит Клейн.
В небе с пронзительными криками, развернув узкие точеные крылья, летает стая серебристых чаек.
«Й-иии-к… й-иии-к…»
Кусок белого хлеба размокает, тяжелеет и, подгоняемый волнами, плывет к берегу.
Какая-то чайка, не выдержав искушения, отчаянно кидается вниз и, уцепив хлеб, быстро набирает высоту. За ней увязываются еще несколько.
«Ты видел?!»
В возбуждении Аник хватает Клейна за рукав, теребит ткань.
«Видел?! она взяла хлеб! так близко… Чайки простили меня».
«Простили? а что ты им сделал?., ел, что ли?»
Аник опускает руку, пальцы его снова ощупывают шероховатость камня, он смотрит сквозь Клейна, вдаль, а глаза его отражают синеву моря.
«Глупый ты. Чаек не едят. У них мясо вонючее и пахнет рыбой. Но не в том дело…»
Голос замирает, слабея.
«В чаек души моряков вселяются… а я их убивал. Грех это. Мои предки были моряками…»
* * *
Клеменс, правая рука Марвина, устраивает стрельбы на пустыре. Вместо мишеней — пустые бутылки. Пять бутылок — пять патронов. Парни должны уверенно владеть пугачами и не посылать пули куда попало. Один, другой покидают линию, чертыхаясь. Выходит Аник — тонкий, проворный паренек с большими карими глазами. Его ценят в банде за сметку и ловкость. Он берет «гонтер», и все бутылки разлетаются темно-зелеными брызгами.
«О-го!»
«А если поставить подальше?»
Аник подбирается, сосредоточиваясь, вскидывает руку с пистолетом — и бутылки весело лопаются, рассыпая осколки.
«Еще дальше!»
«С пятидесяти метров, говоришь? — уточняет потом Марвин, — Стрелок нам нужен».
Аник и сам не знает, как у него получается. Он сразу видит и цель, и мушку. Рука точно выбирает то место в пространстве, где дуло и мишень составляют единую линию, линию поражения насмерть.
«Тебе нужно что-то посущественней этой игрушки, потяжелее».
Однажды вечером Марвин приносит длинный сверток и, пригласив Аника к себе, бережно собирает вороненый маузер К-96 с деревянным прикладом.
«Старье», — тянет разочарованно Аник, припоминая, где он видел подобный ствол. Кажется, в фильмах про жутких красных комиссаров в кожаных куртках.
«Дурачина, — ласково говорит Марвин, — где я тебе сейчас достану снайперскую винтовку? Фараоны на каждом шагу. А это старье любому новью сто очков вперед даст. Прицел регулируемый, убойная дальность — километр. Тренируйся!»
На стол выкладываются пачки патронов.
«Где?»
«В дюнах, подальше от порта. Там птиц много…»
Чайки заметались, закричали тревожно. Аник быстро поднял руку с маузером, и пляж огласился звуками выстрелов. Потревоженные птицы взлетали с гнезд, носились в воздухе, кувыркаясь и меняя направление полета. Сорвалась и упала первая, затем еще и еще… Аник в азарте кружится на месте, стараясь вернее уложить следующую.
Горестно, почти по-человечески кричат чайки. С неба печальным серебристым дождем сыплются чеканные перья…
Чайки прекрасно летают, попасть в них непросто. И они очень умные — запросто отличают человека с палкой от человека с ружьем — и чувствуют дистанцию выстрела. Но они не знали, что маузер бьет много дальше и точней дробовика.
«Так я и опустошал пляж, пока они не научились узнавать меня в лицо. Не поверишь — одна увидит, крикнет своим, и все тучей в море. Они меня и в городе боялись. У всех хлеб брали, а у меня — нет. Девчонки, бывало, смеются: „Аник, а почему как ты на набережную приходишь, все чайки улетают?“ Я отшучусь: „Тайное слово говорю, чтоб разбегались“, а на душе так тошно станет. Потому что грех большой, то, что я делал. Отставной капитан рассказывал: чайки — это лары, духи предков-моряков. Они живут семьями, навсегда парой, и птенцов изо рта кормят. Никогда детей не бросят, когда один придет, тогда другой с гнезда сходит. Вот мне в тюрьме ночью и представлялось: убил я самца, а самка сидит, ждет его, ждет, так от голода и иссохнет, ожидая. И так мне плохо, так больно становилось, хоть плачь, хоть головой об стену…»
Голос тихий, пальцы мнут подстилку.
«За это мне и наказание такое, что ни есть, ни ходить не могу. Но простили, видишь, простили они меня…»