Шерушетр, тварь кровососная, бежал ровно, задом не подкидывал, чтобы седока из седельной сумки вытряхнуть — попадаются такие стервецы, мозгов-то нет, чтоб сообразить: на то и намордник кованый, чтоб своим собственным возницей не полакомился. Чесал не путанкой, как возмужалые одры, а иноходью, что усыпляла к исходу дня, и чтобы на самом деле не задремать и мимо постоялой хибары не проскочить, гонец в сотый раз принялся повторять заученное послание.
Значитца, так: намедни, когда сотня вечерять покончила, полез отрядный солнцезаконник огонь сигнальный возжигать (что на тот сигнал сотник клал со всею амуницею, того князю, тем паче Справедливому, знать не надобно). Глянул с башенки — вроде два гуки позади лабаза пристроились, а что того хужее, могут это быть и шалуны со Свиньиной дороги. Двое стражей тотчас на разведку отправились (ну не тотчас, хрен гукячий стража от мисы с теплым варевом оторвешь; да и не то чтобы сами пошли — вперед себя тройку ссыльных погнали, шалуны-то бывают и ладно оборуженные, первых-то, кто сунется, и зарубить могут — но и про такое князю доносить не след).
Ссыльные, до незнаемых дошедши, руками замаячили — можно мол, подходите. Стражи, подошедши, глянули — и в недоумение пришли: на снегу талом двое пришлых, не ссыльные и никак не шалуны, и лицами разнятся.
Один, косая сажень в плечах — в кафтане зело богатом, поверх одёжи накладки кованые, а где из железных колец переплетенные; сапоги из гуковой кожи (воевода примерил — скривился: маловаты). Но безоружен, а ликом синь-багров, язык вывален и глаза рачьи, точно душил его кто; только похоже, душить-то он сам намылился супротивника своего, мордой белого, точно то самое дитя кудесное, что при князе предыдущем, Оцмаре Повапленном (тьфу-тьфу, не сболтнуть бы такое вслух!) в розыске значилось. Охолодал совсем — одна рубаха на нем, да и та без рукава, а в руке меч драгоценный, каких и в княжеской сокровищнице, говорят, не видывали; сапожки белые аж до колен, но зело малы, и дитю здешнему не впору, да и не стащить — словно приросли. А еще на шее цепка бабская, хрустальная, с колокольцем — не иначе, как талисман ведовской.
Меч да амулет сотник к донесению прилагает (придется отдать, вещицы таковские — ни продать их, ни выменять, сразу себя окажут).
Все припомнил? А. Вот еще: оба, ежели честно признать, хоть и на людей похожи, но уроды прирожденные: мало, что шкурой не в масть, так еще и ноги куцые, такими цельный день и за телегу держась, не прошагаешь. И пальцев на руках по пяти, точно у тролля ледяного.
Вот теперича все. Ан нет, не все, главное и позабыл: тот, что в кафтане богатом, мертвяк-мертвяком, его шерушетру и скормили перед тем, как гонца снарядить. А тот, что лицом бледен что брюхо лягушачье, в беспамятстве зыбком: то глаза отворит, то опять закатит; ходить за ним приставили такого же полоумного, что себя не помнит и с одного огня до другого припевки припевает, зело непотребные. Доходяга бледный однажды глаза на него возвел — да и закаркал не по-людски; только Его Премудрость, солнцезаконник наш, на всякий случай порешил это карканье до великого князя донесть. Для того взяли последнюю в отряде птичку вещую, молвь-стрелу желтоперую, и дали ей послушать и запомнить звуки те тарабарские, дабы его господарство князь милостивый сам решил, то ли это карканье вроде анделисова клича, то ли все-таки речение с дороги отдаленной.
Вот теперь вроде и все. И птичка в корзине плетеной тут же, рядом с мечом и ожерельцем хрустальным. Путь впереди долгий, можно десять раз обдумать, что князю сразу выложить, что на потом оставить, а о чем и вовсе промолчать. А что и от себя прибавить, в свиток-то не все впишешь, вроде того, как одежку, с обоих подкидышей снятую, делили — лаялись, что гуки-куки одичалые. Ох, чтой-то? Оп! (дальше уже в полете) … ля.
В первый миг показалось — взбрыкнул-таки шерушетр. Ан нет, дело-то похуже.
Что дело похуже, размечтавшийся гонец успел подумать, пока летел по крутой дуге прямо в придорожную жижу, и рядом летела посылка неприкосновенная, обернутая рогожкой — меч, амулет и свиток запечатанный. Приземлившись на пятую точку, понял: не похуже, а совсем хреново. Что-то обжигающе хрястнуло в боку, не шевельнуться, а из-за бугра уже показались бродяжные рыла и — прямехонько к упавшему шерушетру, суму седельную шерстить.
С простыми дубинами, но — двое против одного, калеченого.
Молод все-таки был гонец, неопытен: не заметил бечеву, поперек дороги протянутую — хотя с устатку, к концу дня, такое и со старым могло бы приключиться. Но теперь лежать бы ему в стылой жиже, не шевелясь, дохлятиком прикинуться — так нет, взыграло ретивое, распахнул сдуру рогожку и меч-кладенец выхватил, против двух здоровенных шишей решил биться — больно уж заманчиво впереди княжеская служба маячила.
Бандюганы рогожку, грязью заляпанную, и не приметили бы, а как заиграл каменьями рукоятными да клинком узорчатым меч невиданный, так забыли о поклаже чресседельной, опрометью на добычу бесценную и кинулись, только под ногами захлюпало. Но не на того напали: гонец хоть и с колен, но размахнулся, харкнув светлой кровью — знать, ребра поломанные в дыхалку впились — и первому подбежавшему ноги враз подсек.
Второй, назад отскочивший вовремя, о товарище порубленом тотчас и думать забыл — решил свою бечевку смотать да петлю на шею гонца накинуть, как ловят рогатов на упряжку. Подбежал к рухнувшему шерушетру, сучившему спутанными ногами, да тут хруст перешел в звон — это, оказывается, гигантский паук догрызал треснувший при падении замок намордника.
Страшно чавкнули освободившиеся челюсти, прерывистый смертный вой ввинтился в блеклое весеннее небо, еще не налившееся летней голубизной. От ужаса раненый гонец окончательно сомлел, повалившись набок. Обеспамятовал.
А между тем шерушетр, расправившийся с первым блюдом своего обеда, отчаянно задергал лапами, сбрасывая пленившую его веревку и заодно освобождаясь от почти невесомой, но до смерти надоевшей ему упряжи. Что-то выкатилось из седельной сумки, крошечное, но вроде бы съедобное; он щелкнул жвалами — плетеная корзиночка хрустнула и распалась на лыковые ошметки, которые он тут же поспешил выплюнуть. Теплый желтый комочек вырвался из этой трухи и взвился в вышину, оглашая придорожную пустошь заученным каркающим кличем, таким странным для щупленького птичьего тельца: «Этохарр! Этохарр! Этохарр!..»
Как видно, удар при падении, а может и густой запах крови совсем лишил нежную птаху разума, потому что вместо того, чтобы привычно лететь вдоль дороги, она метнулась к лесу, выкликая то единственное, что ей велено было затвердить.
Молодой жесткокрылый лис, первым из своего помета добравшийся до весеннего подлеска и уже задремавший от голода, встрепенулся, осел на задние лапы — и упругим толчком послал свое поджарое тело вверх, навстречу долгожданной добыче. Звонкий клич оборвался, на долгое, слишком долгое время, похоронив тайну неразгаданного слова…
Фасеточные глаза шерушетра, поблескивающие льдистой алчностью, даже не проследили за ускользнувшей добычей — такие крохи гигантского паука не волновали. Перед ним, еще ни разу в жизни не наедавшимся досыта, вожделенно маячили еще две жертвы, и он, молниеносно определив расстояние до них, упруго поднялся и безошибочно двинулся к ближайшей.