«Рано что-то Муса остановиться решил…» — мельком подумал Семён, но перечить, разумеется, не стал. Ему какое дело, сколько акче пройдёт сегодня обоз? Со вчерашнего вечера Семён здесь как бы и не живёт. Так ли, сяк ли, но вскоре судьба будет решена, и, сколько отшагают за это время верблюды, сказаться на ней никак не сможет.
— Верблюдов развьючивайте, шайтанское отродье! — привычно блекотал Муса. — Сами успеете наотдыхаться, прах вас раздери! Шамон, паршивец, будь проклят тот ифрит, с которым согрешила твоя мать, чтобы произвести тебя на свет! Пошевеливайся!…
Семён слушал вполуха, негромко улыбаясь собственным мыслям. Проклятия Мусы больше не имеют к нему никакого касательства. Чем бы ни завершилось дело, Муса ему отныне не хозяин.
Однако к верблюдам Семён пошёл беспрекословно — зачем безвинную тварь мучить? Пусть отдохнёт, сколько ни есть. Место для стоянки Муса выбрал песчаное, но песок плотный, произвесткованный, и если поискать, то кое-где найдётся колючка — пожевать усталым животным.
Освободить верблюдов от ноши Семён не успел. Сзади чуть слышно шелохнул песок под спешащей ногой, и двое дюжих караванщиков насели на не ожидающего такого поворота Семёна. Семён рванулся было, но погонщики уже заломили ему руки за спину, а набежавший Муса ударил по затылку рукоятью садрии, так что песок поплыл перед помрачённым взором.
— Ишь, тварь, разулыбался… Я тебя отучу улыбаться, — бормотал Муса, споро связывая руки Семёну. — Свободой запахло, да? Рано запахло, сначала неволи понюхай, червь гнойный! Яму, яму давайте! — крикнул он стоящим поодаль сотоварищам.
В четверть часа с помощью ножей и ладоней в плотном песке была выкопана глубокая, в рост человека, яма. Всё это время Семён связанный валялся неподалёку, стараясь высвободить руки и дотянуться к недоступной сабле. В первую секунду, когда на него набросились, он решил, что зловредный Муса проведал о спрятанном оружии, но теперь видел, что дело в другом, и гадал, как выкрутиться из скверного оборота.
Торжествующий Муса, утирая рукавом сухой, в разводах соли лоб, подошёл к связанному рабу, пнул сапогом под рёбра.
— Ну что, шакалий выкидыш, не выгорело дельце? Меня не обжулишь, я таких, как ты, до самых печёнок вижу.
— За что?… — униженно бормотал Семён. — Ни сном, ни духом, ни в чём не виновен…
— Великий Аллах, что он говорит? Не виновен?! Да ты и сейчас готов мне глотку перервать, а ежели тебя развязать, так ты на меня с голыми руками прыгнешь!
С этим Семён никак не мог согласиться. Зачем прыгать с голыми руками, когда сабля есть?
— Уж я-то в таких вещах понимаю, — продолжал кипятиться Муса, выговариваясь перед окружающими и самим собой. — Стоит раз на его морду шакалью взглянуть, всё ясно становится. Едет, как на свадьбу, только что песен не орёт… Ясно, что подлость задумал против хозяина: воду скрасть решил или ещё что похуже.
— Об Аль-Биркере я думал, — честно сказал Семён. — Вечера ждал.
— Верю… — протянул Муса. — Что ж, это дело хорошее. Я тоже вечера подожду, да и ты дождёшься, если будет на то милость Аллаха. Вот для того мы тебя и взяли, чтобы ты от нас не сбежал в одиночку Аль-Биркера звать. Побудь с нами, и на вечернем намазе молись как следует, а то как бы сегодняшний вечер не стал тебе последним. Мучительно умирать будешь и долго.
— Не могу я молиться лёжа, связанным…
— Ничего, мы тебя развяжем, — ласково пообещал Муса, — и на ноги тоже поставим. Эй, бездельники, ставьте его на гяурскую молитву!
Кривоногий Шараф — курд родом и бандит по призванию, служивший некогда банщиком в Анкире и примкнувший к Мусе, чтобы не отвечать перед властями за свои прегрешения, коротко хохотнув, ухватил Семёна за плечи, рывком поставил стоймя и поволок к свежеотрытой могиле. Семён отчаянно извивался, но, связанный бечевой из пальмовых волокон, ничего не мог поделать.
— Тише, тише, Шамон! — увещевал мавла Ибрагим, удерживая брыкающегося Семёна за ноги. — Мы старались, копали, а ты песок осыпаешь. Нехорошо.
Семёна упихали в яму, Муса самолично принялся ногами сваливать вниз песок, и через полминуты на поверхности торчала одна только голова и конец длинной верёвки, которой был связан Семён. Муса наклонился, потянул бечеву, чтобы хитро завязанный узел распустился сам собой. Покраснев от натуги, вытащил всю верёвку из-под земли, принялся неспешно скатывать.
— Я честен перед Аллахом, — благосклонно сказал Муса. — Я обещал тебя развязать — и развязал. Ты свободен, Шамон.
Песок плотно облегал тело, не позволяя шевельнуть единым пальцем. Никакие путы и оковы не способны связать пленника столь надёжно. Будь ты равен мощью хоть непобедимому Фингалу — землю пополам не разорвёшь. Семён дёрнулся пару раз и затих, сберегая силы.
Ибрагим подошёл ближе, присел на корточки, заглядывая в лицо. Семён хотел отвернуться, но куда там… такое только змей, из одной шеи состоящий, и сумел бы.
— Ты не беспокойся, — радостно улыбнулся мавла, — Муса тебя больше пальцем не тронет. Тебя сейчас мучить — только конец торопить. До вечера подождём, а если окажется, что ты нам солгал, то Муса тебя всё равно не тронет. Останешься тут, а завтра на солнце потихоньку сгоришь. Пустынные дэвы выпьют твою душу и отпустят наши. Это я Мусе посоветовал так поступить, а мне отец рассказывал. В Эритрее дикие кочевники, если в беде окажутся, одного из рабов приносят в жертву, но не убивают, а закапывают в песок и уходят. Всё равно ведь, если Аль-Биркер не придёт, воды на всех не хватит, и, значит, Муса будет тебя казнить. А теперь и грех на хозяина не ляжет, и духи пустыни будут к нам благосклонны.
— Пёс ты, — выговорил Семён, с трудом набрав воздуха в сдавленную грудь.
— Пускай — пёс, — согласился Ибрагим. — Но я ведь хочу как лучше. Ты сейчас не умирай, потерпи до вечера. Может, ещё выкрутишься.
Ибрагим поправил Семёну сбившуюся куфию, заново перевязал игль. Отвратно на душе было от такой заботы, а куда деваться? Даже в руку Ибрагимке не вцепишься, зубов недостаёт.
— Ибрагим! — рявкнул сверху голос Мусы. — Я тебе покажу — лясы точить! Сейчас рядом вкопаю, и беседуй до самого предсказанного дня. Кто верблюдов будет стреножить? — видишь же, этой падали больше нет.
— Я за тебя страдаю, а ты хоть бы спасибо сказал, — посетовал мавла и, поднявшись, побежал собирать не успевших разбрестись верблюдов.
Горячий песок жёг щеку, солнце, ещё по-дневному высокое, пекло голову. Казалось бы, и не в такую жару на солнцепёке бывать приходилось, а тут, как сковало члены песком, жара немедля вползла под череп, застучала в висках, холодной горечью отдалась из самого нутра. Качнулась перед глазами пустыня, слепя солнечными блестками, и одно желание осталось в душе — освободиться от давящего плена, не медля ни единого мига. Размять ноги, опахнуть тело сухим жарким ветром, и сразу полегчает, смолкнет набат, бьющий в виски, пропадёт страшная телесная истома, вызванная беззащитностью замурованного тела. Нет горше муки, чем не мочь пошевелиться. Хоть бы пальцы сжать в кулаки или на вершок согнуть упакованные песком ноги… так нет, только и можно, что морщить брови, разевать в немой муке рот и сипеть чуть слышно, ибо всякий голос раздавлен немилосердной хваткой мёртвой земли.