Старик перелил воду и канул в смутном вихре.
Семён поднялся, спустил бадью в колодезный провал, с натугой поволок наверх. Водило Семёна как пьяного, с души воротило, в глотке горчил рвотный привкус, но Семён продолжал налегать на выглаженную временем ручку колоды. То не просто работа — за себя отрабатываю, за спасение своё. Дурнота помучает да пройдёт, а вот святому старцу на работе ломаться невместно.
Возник отшельник с вёдрами, крякнул недовольно при виде трудящего Семёна, но выговаривать не стал, перелил четвёртую порцию воды и вновь неведомым образом растворился. Семён крутил ворот. Он поднял ещё четыре бадьи, пока старик, вернувшись в очередной раз, не сказал:
— Всё, шабашим на сегодня. Там у твоего приятеля мешки кончились.
Старик присел на бревенчатую приступку у колодца, снял шапчонку, устало обмахнулся.
— Вот ведь народ исхитряется, — сказал он, — воду в мешках возит. Расскажешь кому — на смех подымут. Ну да ничего, главное, дружки твои теперь не пропадут.
— Какие они дружки… — проворчал Семён.
— А что так, обижали тебя бусурманы? — спросил старик.
— Да уж не жаловали. Моя бы воля, я бы им не воды, а смолы горючей влил.
— Что ж так сурово?
Семён хотел пожалиться, да промолчал. Не любит Аллах разглашения о зле в слове.
Старик помолчал, верно, ожидая рассказа, потом проговорил:
— То-то я смотрю: они тебя в землю прикопали. Это у них что же — вроде как у нас колодки?
— Скорей уж дыба, — поправил Семён, — и длинник без пощады. Персы народ безжалостный.
— А я всех жалею, — сказал старик, — и правых, и виноватых. Не мне их судить, пусть господь судит. Он поднялся.
— Однако, что тут сидеть? Свежо становится. Пошли к дому. Водицу только перельём — себе ведь тоже надо, а то стряпать не из чего будет. Хозяйки у меня нет.
Семён послушно встал, хоть и не знал, куда идти. Стоит колодезь, пятачок травы под ногами, огрызок тропинки, а дальше нет ничего. Ни тьма не разливается, ни туман не клубится, не-громоздится каменной стены, не алчет пропасть бездонная, а прямо-таки совсем ничего нет. И всё же Семён не боялся. Старик уходил в это ничто, исчезал и являлся вновь. Он привёл сюда Семёна, он и выведет. А то зачем было приводить?
Семён ждал, что старик опять ухватит его за руку, но тот просто побрёл вниз, и на третьем шаге безо всяких чудес перед ними открылась мирная вечерняя даль.
Они очутились на вершине холма, и колодезь, простой и доступный всякому, находился тут же, саженях в двух. Неясно было, отчего это только что Семён зги не видал. Сейчас видно было далеко и просторно. Внизу текла река, закатное солнце пускало по течению кумачовую полоску. Большая река, привольная. Куда до неё Ефрату с Иорданом. Вот Волга — та побольше будет, но Волга вперёд катит неудержимо, а эта, не торопясь, кладёт извивы, гуляет привольно, крутит, словно малая речушка, стараясь поймать устьем собственный исток.
И на всём неоглядном просторе ни единого человеческого жилья — сплошной лес зеленеет вблизи, грозовой синью темнеет в далях. Заповедные чащобы, пустынь христианская.
— Батюшка, — робко позвал Семён, — что здесь за места?
— Река Сухона, — ответил чудотворец, поспешая по тропке вниз, где у малого ручейка обнаружился похилившийся домик, — а места — известно какие: лесные у нас места. И до Вологды далеко, и до Костромы далеко. А до Тулы твоей и вовсе даль несказуемая.
— Свои, значица, края, — выдохнул Семён. — Русские.
* * *
Старик назвался дедом Богданом. Дом его, старый и неухоженный, ничем особо не отличался от всякого иного бобыльского жила. Сор на полу, немытые миски и корчаги как попало распиханы по лавкам и полкам, на шестке — махотка со вчерашними недоеденными щами, на печи — протёртая до лысин овчина и ветхий тулуп: старость любит спать в тепле. Образа в красном углу простые, без окладов, до того закопчённые, что и ликов различить не можно.
И ничто не указует, какой человек обитается среди ветшалых стен. Так, старичок, небога. На него дунь, он и рассыплется. А на деле — божий угодник.
Семён торопливо схватился за работу, размышляя, отпустит его старик домой или оставит при себе. Да и просто прогневать отшельника страшно; осерчает, кинет обратно в Аравию на заклание Мусе, что тогда?
— Ишь ты какой шустрый, — сказал дед Богдан, — кружишь, как муха под потолком. Погоди, не мелькай, сейчас печку растоплю, будем щи хлебать.
Старик нагнулся к холодному челу печки, застучал кресалом. Семён кинулся за поленьями, сложенными под поветью.
На улице по-северному медленно темнело. Под вечер и впрямь стало свежо, но верблюжий бурнус, спасающий от немилосердной жары, берёг и от холода. Семён перекрестился, привычно повернувшись к востоку. Слава те, господи, кажется, добрый человек Аль-Биркер. Хоть бы отпустил с миром. Век бога молить буду.
Семён набрал полешков потоньше и поспешил в избу.
Щи у отшельника оказались с убоиной. Густые щи, жирные. Вместо капусты — какая же капуста летом? — не завязалась ещё — накрошено всякой зелени: крапивы, щавелю, свекольной ботвы, что дёргают, когда рядки редят. А и без капусты добро выходит, ежели с мясом.
Хлебали из одной миски, как на Руси принято. Семён ел осторожно, стараясь не зацепить лишний кусок, не задеть старца по ложке. А потом когда уже со дна таскали накрошенную солонину, стукнула Семёну в голову непрошеная мысль, и застыл Семён, не донеся ложки до рта.
— Государь, — произнёс он испуганно, — может, я времени счёт потерял?… Сейчас, поди, Петровки в самом разгаре.
Старик облизал ложку, положил её аккуратно на стол, перекрестился на чёрные образа.
— Может, и так, — спокойно сказал он. — Я тут в глуши тоже всякую память потерял. Но пока господь грехам терпит, — дед Богдан усмехнулся и добавил: — Отец Агафангел, священник хворостинский, меня анафемствовать хотел, так его протоиерей за самоуправство смирял. А заодно и мне досталось; две недели на монастырском подворье в железах сидел.
Этого обыденного разговора Семён восприять не мог.
— Как же это, милостивец? — прошептал он. — Тебя в железа?! Ты же святой человек, по всему Востоку о тебе слава идёт!
— А мне и невдомёк! — весело воскликнул старик. — Ну-ка, расскажи.
Внимательно выслушал сбивчивый рассказ Семёна, усмехнулся странно, сказал:
— Ишь ты, как оно… А я-то гадаю, куда меня бес носит… Святым, значит, чтут?… Лестно. А дома — нечестивцем слыву, колдуном проклятым. Ну-ка, повтори, как они меня величают?
— Дарья-баба.
— Тоже любопытно. Я себя всю жизнь мужиком почитал, а на поверку бабкой Дарьей оказался.
— Не Дарьей, а Дарьей. Дарья-баба значит — водяной старик, по-персидски. У них половина слов этак-то перевёрнуты.