Значит, здесь и доживать, здесь и спасаться. Прости, дед Богдан, что поздно пришёл.
От холма новый дымок показался — Лушка печуру затопляет, второй раз на дню, воображает хозяйку. Надо бы ей воды принести, нечего девчонке зря жилу тянуть.
Семён пошёл к дому. В сенцах взял две тяжёлых бадейки, крепко сбитых из еловых плашек. Вышел со двора. Кажется, в десяти шагах родник, криница обустроена, ниже по течению банька стоит. Но Семён, поскрипывая тальниковыми ручками, понёс вёдра в гору.
Рубленый колодезь стоял на холме. Конёк навеса почернел от непогоды и частью обвалился, цепь, намотанная на ворот, заржавела. Но всё цело, людьми не тронуто. То ли руки не дошли у алчных людишек, то ли боязнь взяла — кто знает? А может, сам колодезь охранил себя и ждёт, когда придут люди за водой. Только кто станет, надрываясь, тащить из него воду, когда внизу чистыми струями плывёт Сухона, у самого дома журчит ключик, а дальше за волоком одно за другим тянутся непролазные болота, зыбкие топи, заросщие лесные озерца, чаруеы… В любом месте наклоняйся и черпай сколько душе угодно.
Заскрипел ворот, бадья, постукивая о стены, скрылась в глубине. Цепь утекала вниз, оставляя на вороте рыжие пятна ржавчины. Потом в глубине плеснуло, и цепь пошла наверх. Семён, тяжко дыша, крутил рвущуюся из рук колоду. Заходящее солнце россыпью мелкого серебра играло на речной ряби. Господи, воды-то как много! Вот она — даром: студёная, духовитая, чистая! А где-то люди берегут последнюю каплю мутной жижи, пересохшими губами молят о воде кто Аллаха, кто Христа, кто языческого болвана. Этим людям не было бы в тягость вращать пудовый ворот, скрип ползущей цепи казался бы им нежней пенья свирели.
Семён перехватил поднятую бадью, поставил на бревенчатый приступок, наклонил. Живая струя плеснула в вёдра. Поднял огрузневшую ношу, сделал шаг, и мир крутанулся перед глазами, переменившись в единое мгновение. Небо выцвело от жары, солнце вплавилось в него блистающим алмазом. Горячий воздух пахнул в лицо сухостью, вонью истомившихся верблюдов, забытым и таким знакомым ароматом тамариска и манны.
Пологий бархан закрывал даль, но и без того ясно, что там замерло то же неподвижное песчаное море. Кто раз бывал в Руб-эль-Хали, тот этого места ни с чем не спутает.
Семён стоял, держа в руках тяжёлые вёдра, с которых скатывались в жгучий песок прозрачные капли. Перед Семёном в каком-то десятке шагов были люди в знакомых бурнусах и куфиях, за их спинами лежали неразвьюченные верблюды, даже сейчас сохраняющие важный вид.
Судорожно сглотнув вмиг загустевшую слюну, Семён шагнул вперёд, потом ещё… Он не мог оторвать взгляда от ближайшего из караванщиков. Ненавистный ыспаганец Муса стоял перед ним на коленях, с надеждой и молитвенным восторгом смотрел на бывшего своего раба, не узнавая его в явившемся чудотворце.
На тёмной морщинистой ладони поблёскивали два серебряных дирхема — последняя надежда гибнущего в пустыне.
«Вот и встретились, — обречённо подумал Семён, — вот и поквитались».
Потом он сделал ещё один, последний, шаг, поставил на песок вёдра и глухо сказал:
— Пей, изверг. Во имя Аллаха всемилостивейшего.