– Дура! – И это слово перевернуло мир. Все стало иным.
Хрупкое равновесие их отношений сменилось бурным смятением; тяжесть легла на сердце Фуксии.
Если б хрустальное, ослепительное здание, которое постепенно возводил Стирпайк, добавляя украшение к украшению, пока постройка, уравновесясь перед Фуксией во всей своей красе, не ослепила ее, как зримое свидетельство его расположения к ней, – если б изысканное это здание не было столь изысканным, столь хрустальным, столь совершенным, тогда обвал его на холодные камни не был бы и столь непоправим. Теперь же само вещество его разбилось, хрупкое, как стекло, на тысячи осколков.
Короткое, грубое слово, полученный Фуксией пинок, мгновенно изменили ее, превратив из смуглой, полной страстных стремлений девушки в женщину, куда более трезвую. Она была потрясена и возмущена, – но первые несколько мгновений не столько возмущена, сколько обижена. К тому же, сама того не заметив, она обратилась в леди Фуксию. Кровь вскипела в ней – кровь Рода. В любовной нежности Фуксия забыла о ней, но ныне охваченная горечью девушка вновь обратилась в графскую дочь.
Она понимала, конечно, что зажечь свечу прямо у этой двери означало нарушить все их строжайшие правила осмотрительности и секретности. Сколько б безумия ни было в том, чтобы сделать их свидания явными, все-таки греха в этих свиданиях не было, – кроме разве греха тайной любовной связи да того, что она позволила себе сблизиться с человеком низкого звания.
Но до чего же уродливым оказалось в гневе его лицо! Она и не думала, что Стирпайк способен утратить совершенное, точеное спокойствие осанки и черт. Не знала, что чистый, ясный, увещевающий голос его может звучать так грубо и зло.
А тут еще и пинок! Этот толчок в темноте. Руки Стирпайка, которые, подобно рукам музыканта, так волновали ее когда-то своей ласковой силой, оказались жесткими, точно когти зверя. Полученный пинок вынудил Фуксию – с такой же необратимостью, как перемена в его голосе, как слово «дура», – очнуться в реальности и горькой, и унизительной.
Фуксию трясло, но к разочарованию ее примешивалось жуткое, волнующее воспоминание о голосе ниоткуда. Он прозвучал из мрака, прозвучал не более чем в нескольких футах от нее, но ведь никого рядом не было. О том, кому принадлежал голос, Фуксия имела представление не большее, чем о значении и смысле услышанного предостережения. Она лишь понимала теперь, что не станет просить помощи у Стирпайка; не откроет человеку, который унизил ее, страха, внушенного ей этим необъяснимым голосом. Все властители Горменгаста стояли у нее за плечами.
В темноте она повернулась на каблуках и, прежде чем Стирпайк успел зажечь лампу, сказала:
– Выпустите меня отсюда.
Но почти сразу золотистый свет залил знакомую комнату, и Фуксия увидела обезьянку, сидящую на столе, прикрывая морщинистыми ладошками лицо. На ней был костюмчик, весь в красных и желтых ромбах. На голове обезьянки красовалась бархатная шляпа, вроде пиратской, с огибающим тулью фиолетовым пером.
Стирпайк спрятал лицо в ладони, однако следил сквозь пальцы за Фуксией. Он утратил власть над собой. Вид пламени там, где никакому пламени быть не полагалось, опалил его, точно удар плети. Ожоги не прошли ему даром: огонь – вот единственное, чего боялся Стирпайк. И он вновь совершил роковую ошибку.
Однако насколько серьезную, Стирпайк пока не знал. Вот он и следил сквозь пальцы за Фуксией.
Девушка смотрела на обезьянку с выражением решительно неопределимым. Если она и удивилась, то ничем того не показала. Смятение и потрясение, вызванное грубым обхождением, были слишком сильны в ней, чтобы их вытеснили иные чувства, сколь бы причудливым ни оказались причины, эти чувства породившие. Впрочем, когда красочная зверушка поднялась на ноги и сняла шляпу, когда, почесав голову и зевнув, снова надела ее, нечто почти не схожее с печалью мгновенно пронеслось по лицу Фуксии.
И все-таки, в ее душевном состоянии невозможно было так скоро перескочить из одной крайности в другую. Часть разума Фуксии была зачарована странностью происходящего, но сердца ее не тронуло ничто. Да, обезьянка, да, принаряженная – но не более того. То, что прежде так сильно взволновало б ее, теперь, в этот цепенящий миг, оставило совершенно холодной.
Итак, мгновение-другое Стирпайк выиграл, но что ему с ними делать? Перед тем как обезьянка попалась ей на глаза, Фуксия потребовала, чтобы ее выпустили из комнаты.
Снова перевела она взгляд на Стирпайка. Черные глаза девушки казались мертвыми, потухшими. Губы были плотно сжаты.
Стирпайк стоял, закрыв руками лицо. Затем Фуксия услышала его голос.
– Фуксия, – произнес Стирпайк, – дайте мне минуту, одну лишь минуту, чтобы рассказать об опасности, которой мы только что избежали. Нельзя было терять ни мгновения, и хоть поведению моему нет оправданий, хоть я и не вправе просить вас о прощении, все же дайте мне краткий миг, чтобы я смог объяснить мою грубость….Фуксия! Я поступил так ради вашего блага. Ради вас был я груб. То была грубость любви. У меня не имелось других средств, чтобы спасти вас. Разве вы не слышали шагов? Она была уже близко. Еще мгновение – и свет вашей свечи привел бы ее к этой двери. А кара вам известна. Конечно, она известна вам, кара, которая в силу древнего закона установлена для дочери Рода, вступившей в связь с человеком не своего, низшего круга. Кара эта слишком ужасна, чтобы даже думать о ней. Потому-то наши планы надлежало держать в тайне, а наши правила – соблюдать неукоснительно. Вы и сами знаете это. Вы и вели себя со всею осмотрительностью. Однако сегодня вы рассчитали время неверно, не так ли? Вы пришли на четыре минуты раньше. О, и это-то было достаточно рискованно. Но добавить сюда еще и опасность, созданную горящей свечой… И, как оно неизменно бывает, все случилось как раз тогда, когда ваша мать преследовала меня.
– Моя мать? – голос Фуксии упал до шепота.
– Ваша мать. Мне пришлось увести ее, ибо я понимал, что она подошла слишком близко к этому месту. Я спетлил. Я пересек собственные следы. Спетлил снова, но она была еще здесь, хоть и шла, не могу понять почему, медленно, – я надеялся достигнуть двери, оторвавшись от вашей матери на длину коридора – на длину коридора и еще футов на двадцать, дававших мне шанс проскользнуть в нашу комнату вовремя, – но нет, все получилось не так, как я рассчитывал. Не так. Выходило, что вам почти наверняка пришлось бы столкнуться с нею – и тогда…
Стирпайк наконец отнял ладони от лица. Голос его звучал чарующе, он мастерски привносил в свою речь подобие запинок, создавая впечатление не столько нервности, сколько пыла и искренности.
– Так что же случилось, Фуксия? Вы знаете это не хуже меня. Я повернул за северный угол, ваша мать отставала от меня на длину коридора – и вот, вы здесь, яркая, как костер, в целом коридоре от меня. Поставьте себя на мое место. Невозможно в одно и то же время питать все благородные чувства сразу. Невозможно соединить отчаяние с поведением, исполненным совершенного благородства. По крайности, невозможно для меня. Вероятно, мне следовало бы взять несколько уроков по этой части. Мне оставалось лишь спасать положение. Укрыть вас. Уберечь. Вы пришли слишком рано, Фуксия, это рассердило меня. Я и представить не мог, что способен рассердиться на вас. И быть может, даже тогда я рассердился, в сущности, не на вас, но на рок, на судьбу, на то, что расстроило наши планы, назовите его как хотите. И как раз потому, что наши планы всегда подготавливались так тщательно, – чтобы не было никакого риска, чтобы вы ни в коем случае не пострадали, – как раз потому гнев обуял меня. В ту минуту вы уже не были для меня Фуксией. Вы были существом, которое мне надлежало спасти. Нужно было оказаться по эту сторону двери – вот тогда вы снова стали бы Фуксией. Замешкайся я хоть на миг, прежде чем погасить вашу свечу или втолкнуть вас в комнату, – и жизни наши были б погублены. Ибо я люблю вас, Фуксия. Вы – все, чего я когда-либо страстно желал. Неужто вы не понимаете, что по этой-то причине у меня и не оставалось времени на проявления учтивости? Я был вне себя. Словно бы некий вихрь нес меня. Я назвал вас «дурой», да, «дурой», но из любви к вам – а потом… потом… когда я очутился здесь, в нашей комнате, все это стало казаться мне настолько невероятным, да и сейчас кажется, что я наполовину устыдился подарка, который приготовил для вас, и того, что я для вас написал… ах, Фуксия… не знаю теперь, смогу ли я даже показать это вам… – Стирпайк резко отвернулся, сжав ладонью лоб, и, словно подчеркивая, что не хочет обнаружить перед нею свое отчаяние, прошептал: – Иди же сюда, Сатана. Ко мне, мой гадкий мальчишка! – и обезьянка запрыгнула ему на плечо.