Все возрастающие опасения их стали уже до того темны, а домыслы столь фантастичны, что, когда они подкрались ко второй двери и заглянули в расположенный несколько ниже покой, когда увидели в центре устилавшего весь пол большого ковра два скелета, лежащих бок о бок в догнивающих платьях из имперского пурпура, удары сердец их не участились. Чувства всех троих и так уж были перенапряжены – почти до состоянья апатии. Зато мысли в их головах понеслись наперегонки.
Доктор, прижимавший к лицу шелковый носовой платок, давно уж сообразил, что здешний воздух пропитан смертью. Он же и понял первым, что перед ними все, что осталось от Клариссы и Коры Гроан. Титус и понятия не имел, что смотрит на своих теток. Он просто уставился на скелеты. Скелетов ему пока еще видеть не доводилось.
Прошел миг-другой, прежде чем и Флэй вспомнил о неизменном пурпуре Двойняшек. Но то, что здесь совершено преступление, все трое поняли сразу.
Удаленность покоев от замка; две смерти; лишенные окон стены; знание Стирпайком ведущих сюда коридоров, ключ у него в кармане, – а сверх всего, его теперешнее поведение. Ибо, пока они наблюдали за ним, молодой человек, ничуть не сомневавшийся в своей безопасности и одиночестве, повел себя до того странно, что это походило уже на безумие, а если и не безумие, то на эксцентричность, достигшую своей весьма произвольной границы.
Войдя в страшную комнату, Стирпайк и сам осознал, что ведет себя странновато. Он мог остановиться в любую минуту. Но остановиться означало бы задействовать подобие запорного клапана – загнать в бутылку нечто, буйно требующее свободы. Стирпайк же был человеком каким угодно, только не робким. Умение держать себя в узде, которую ему так редко случалось ослабить, его никогда не подводило. Но теперь нечто новое рвалось из него наружу, и Стирпайк послушался голоса своей крови. Он следил за собой – но лишь для того, чтобы ничего не упустить. Он обратился в орудие богов. Темных первобытных богов силы и крови.
Здесь, у его ног лежали разлагающиеся останки, пурпур платьев свисал с ребер спекшимися складками, жутко торчали, уставя глазницы в потолок, черепа. Подобно сгинувшим лицам сестер, и черепа их были совсем одинаковы: всей-то и разницы, что глазницу одной затянул тонкой паутиной поднаторевший в своем ремесле паук. В середине ее билась муха, сообщая подобие живости не то Клариссе, не то Коре.
В определенном смысле, хоть и не понимая всего до конца, Доктор имел отдаленное представление о том, что происходило в уме Стирпайка, когда этот пегий убийца принялся важно, как петушок, расхаживать вкруг тел двух женщин, которых он заточил, унизил и уморил голодом. Доктор видел, что Стирпайка никак нельзя назвать безумным в сколько-нибудь приемлемом смысле этого слова, ибо молодой человек раз за разом повторял, высоко поднимая ноги, череду шажков, словно стараясь довести их до совершенства. Похоже, он отождествлял себя с неким исконным воином или злодеем. Злодеем, хоть и лишенным чувства юмора, но наделенным жутковатой веселостью – своего рода смертоносной игривостью, что поражала человечность в самое сердце ее, ударяла в это сердце, набрасывалась и забавлялась с ним, покалывая его там и тут как бы листком пырея.
Флэй и Доктор, увидев происходившее в комнате, сразу же осознали – каждый на свой манер, – что Титусу здесь не место. Конечно, он не ребенок, однако и отроку этой картины лучше не видеть. Но ничего уже не поделаешь. Разделиться – значило совершить преступную глупость. К тому же, в одиночку Титус ни за что не отыщет дороги назад. То, что они до сих пор ничем преступника не встревожили, было им на руку, однако и мертвое безмолвие, в котором звучали одни лишь шаги Стирпайка, вечно продлиться не могло.
Доктор был потрясен, но в то же время его, человека большого ума и любознательности, увиденное пленяло. Иное дело Флэй. Будучи сам эксцентриком, он ненавидел и презирал любое проявление эксцентричности в других, и представшее перед ним зрелище почти ослепило его, возбудив своего рода бюргерскую ярость. Только одно утешало Флэя: выскочка сам себя выдал, и отныне с ним можно будет сражаться всерьез.
Маленькие глазки Флэя не отрывались от врага. Шея его по-черепашьи вытянулась вперед. Длинная борода дрожала, спадая на грудь. Лесной нож плясал в его руке.
Но дрожало не только это оружие. Кулак Титуса сжимал короткую увесистую кочергу не так уж и твердо. Увиденное привело юного графа в ужас. Целый пласт твердой земли подался под его ногами, и юноша обрушился в подземный мир, о котором не имел никакого понятия. Обрушился туда, где человек может разгуливать петухом вокруг ребер и черепов своих жертв. Туда, где воздух пропитан зловонием их распада.
Доктор, чтобы успокоить мальчика, сжимал его руку; внезапно пожатие это усилилось. Стирпайк остановился на миг, чтобы завязать ослабший шнурок. Покончив с этим, он поднялся с колена, привстал на носки, да так и остался стоять, откинув назад голову. Затем ударил в пол каблуками, согнул колени, одновременно разведя носки в стороны, поднял раскинутые руки и, согнув под прямым углом локти, начал притоптывать, удерживая сжатые кулаки на уровне плеч. Звуки, производимые ногами его, казались громовыми, слитными.
То была поза некоего простолюдина-танцора; впрочем, вскоре странное это представление, этот возврат к варварскому ритуалу времен младенчества мира, Стирпайку прискучил. Молодой человек отдался ему лишь на несколько мгновений, уподобясь артисту, способному обращаться в бездумного посредника чего-то гораздо более величавого и глубокого, чем все, что доступно его сознательному разуму. И все же, переступая, сгибая колени, выворачивая ступни, вытягивая вверх тело и шею и стискивая кулаки, он наслаждался новизною того, что делает. Эта странная потребность тела забавляла Стирпайка – потребность топать, выступать, подниматься на цыпочки, бить каблуками в пол – лишь оттого, что он убийца: все это завораживало его, приятно возбуждало мозг, и когда он перестал притоптывать и осел в пыльное кресло, по мышцам горла его прокатились конвульсивные сжатия, обычно сопровождающие смех, – впрочем, беззвучные.
Он закрыл глаза, но опасность примерещилась ему в темноте, и Стирпайк снова открыл их, и наклонясь в кресле, оглядел комнату. На сей раз, когда взгляд его уперся в скелеты, Стирпайка передернуло от омерзения. Не к совершенному им, доведшим Двойняшек до их нынешнего состояния, но к тому, что они оскверняют комнату, тычут ему в нос свои уродливые черепа и полые кости.
В гневе вылез Стирпайк из кресла. Однако в глубине души он сознавал, что злится не на них – на себя. Ибо то, что мгновения тому представлялось забавным, теперь почти напугало его. Оглянувшись назад, вспомнив, как он петушиным шагом обходил их тела, Стирпайк понял, что был близок к безумию. Подобного рода мысль мелькнула в его голове впервые и, чтобы отогнать ее, он закукарекал. Петушиный проход нисколько его не встревожил, он прекрасно отдавал себе отчет в том, что делает, и, чтобы доказать это, будет кукарекать снова и снова. И не потому, что ему так хочется, но в доказательство того, что он может остановиться, когда пожелает, и снова начать, когда захочет, неизменно сохраняя полную власть над собой, ибо нет в нем ни грана безумия.