Ирма во мгновение ока очутилась с ним рядом.
– О, дорогой мой! Что с тобой? Что с тобой?
Приподняв голову мужа, Ирма подсунула под нее подушку.
Кличбор оставался в ясном сознании. Потрясение, испытанное им, когда он обнаружил, что лежит на полу, на миг-другой выбило его из колеи, затруднив дыхание, но и только.
– Ноги подогнулись, – сказал он, глядя в склонившееся над ним озабоченное лицо с поразительно острым носом. – Но теперь все в порядке.
И сразу же пожалел о сказанном, поскольку, не открой он рта, Ирма, глядишь, еще целый час пронянчилась бы с ним.
– В таком случае, дорогой, тебе, наверное, лучше встать, – сказала она. – Пол не самое подходящее для Школоначальника место.
– Да, но я чувствую себя очень…
– Вставай, вставай! – прервала его Ирма. – Довольно глупостей. Я пойду взгляну, заперты ли двери. Надеюсь по возвращении найти тебя в кресле.
И она удалилась.
В раздражении постукав каблуками по ковру, Школоначальник кое-как поднялся, а усевшись в кресло, показал язык двери, в которую вышла Ирма, но сразу покраснел от стыда и послал в ту же сторону воздушный поцелуй, сдув его со своей изношенной ладони.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ
Была одна часть внешней стены, так глубоко упрятанная под пологом ползучих побегов, что за сто с лишним лет ничьи глаза, не считая глаз насекомых, мышей и птиц, не видали ее камней. Эти волнистые акры обвисшей листвы глядели на некий проулок, прилегавший к внешней стене Горменгаста столь близко, что, если бы мышь либо прячущаяся птица выбросила из лиственной тьмы сучок, он упал бы прямо в него.
Проход этот был узок и большую часть дня купался в глубокой тени. Только совсем уже к вечеру, когда солнце повисало над Лесом Горменгаст, сноп медовых лучей косо скользил вдоль проулка и янтарные лужицы света наливались там, где по целым дням роились зябкие, негостеприимные тени.
И с появлением этих янтарных лужиц, сюда, откуда ни возьмись, сбредались окрестные дворняги и рассаживались, вылизывая болячки, в золотистых лучах.
Но совсем не ради того, чтобы понаблюдать за этими наполовину одичавшими псами или полюбоваться лучами солнца, протискивалась Та сквозь плотную поросль застлавших стену ползучих растений, пронзая с беззвучной легкостью змеи отвесный покров листвы, пока, поднявшись над землей футов на двадцать, не отникала она от стены и не занимала позицию, с которой могла видеть некую часть проулка. На все это у нее имелась причина, пожалуй что алчная. И состояла она в том, что некоторый одинокий ваятель неизменно приходил на закате в это привычное ему место – разделить вечерний час с собаками и солнечными лучами. В эти часы он трудился над колодой ярлового дерева. В эти часы из-под его резца вырастала фигура. В эти часы Та, широко, по-детски открыв глаза, следила, как медленно рождается на свет деревянный ворон. Ради этой фигурки она и томилась здесь, взвинченная, нетерпеливая. Потому-то, что ей ничего не стоило вырвать фигурку из рук ее создателя и унестись единым духом в холмы, и таилась она здесь вечер за вечером, жадно следя сквозь свисающий плющ за сотворением чудесной игрушки.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
Когда Фуксия услышала об измене Стирпайка, когда поняла, что первым и единственным увлечением ее сердца стал убийца, лицо девушки подернулось омерзеньем и ужасом, въедливый след которых запятнал его бесповоротно.
Долгое время она не говорила ни с кем, не покидала своей комнаты, где, неспособная плакать, изнемогала от чувств, бушевавших в ней в поисках хоть какого-нибудь естественного выхода. Поначалу Фуксия ощущала лишь последствия удара, боль от полученной раны. Руки ее подергивались, дрожали. Беспросветная, гнетущая тьма затопляла рассудок. Жить ей не хотелось совсем. Боль в груди терзала ее. Огромный страх словно заполнил грудную клетку – шар боли, все росший и росший. В первую неделю после получения страшного известия она не могла заснуть. А затем в нее проникло подобие ожесточения. Нечто такое, чего она никогда в себе не знала. Оно пришло защитить ее. Необходимое. Оно помогло ей исполниться горечи. И Фуксия стала душить в зародыше всякую, столь для нее естественную, мысль о любви. Слоняясь по своей комнате из угла в угол, она менялась и старилась. Она не видела больше причин, по которым и прочие люди не могли бы оказаться, подобно Стирпайку, безжалостными и двуличными. Она возненавидела жизнь.
Когда Титус пришел проведать сестру, его поразило, как изменился ее голос, как запали глаза. Впервые понял он, что перед ним не просто сестра, но женщина.
И Фуксия заметила в нем перемены. Его нетерпение было таким же реальным, как ее разочарование. Его жажда свободы – такой же неотвязной, как ее жажда любви.
Но что мог он поделать, и что могла сделать она? Замок громоздился вокруг и над ними, бескрайний и непроглядный, как сумрачный день.
– Спасибо, что зашел, – сказала она, – но говорить нам с тобой не о чем.
Титус, смолчав, прислонился к стене. Сестра выглядела теперь намного старше. Каблук Титуса принялся отковыривать ослабевший кусок штукатурки над плинтусом, и отковырял.
– Никак не могу поверить, что он мертв, – сказал наконец юноша.
– Кто?
– Флэй, конечно. И ведь сколько всего он сделал. Как там его пещера? Наверное, опустела навек. Ты не хотела бы…
– Нет, – сказала, предвосхищая его вопрос, Фуксия. – Не сейчас. Больше нет. Собственно, мне вообще никуда идти не хочется. Ты видел доктора Прюна?
– Раз или два. Он просил передать, что был бы рад навестить тебя, когда ты захочешь. Он не очень хорошо себя чувствует.
– Как и все мы, – сказала Фуксия. – А что собираешься делать ты? Ты очень переменился. Нет, не говори. Не хочу думать об этом!
– Теперь повсюду стража, – сказал Титус.
– Я знаю.
– И комендантский час. Я должен возвращаться к себе в восемь вечера. Кто там стоит у твоей двери?
– Имени я не знаю. Он торчит тут почти весь день и всю ночь. И во дворе, под окном, еще один.
Титус подошел к окну, выглянул.
– Какой от них прок? – и затем, оборотясь: – Его они никогда не поймают. Он слишком хитер, скотина. Почему они не спалят здесь все – вместе с ним, и с нами, со всем миром, – не покончат с этой грязью, с прогнившим ритуалом, со всем, и не дадут волю зеленой траве?
– Титус, – сказала Фуксия, – иди сюда.
Он подошел к сестре, руки его дрожали.
– Я люблю тебя, Титус, но я ничего не чувствую, совсем ничего. Я мертва. Даже ты умер во мне. Я знаю, что люблю тебя. Только тебя одного, но я ничего не чувствую и чувствовать не хочу. Хватит, меня уже тошнит от чувств… я боюсь их.
Титус приблизился к сестре еще на шаг. Фуксия неотрывно смотрела на него. Год назад они бы поцеловались. Они нуждались в любви друг друга. Теперь даже сильнее, чем прежде, но что-то разладилось. Между ними легло, разделив их, пространство, а моста у них не было.