Неизвестно, сколько времени оставалась под водой голова старика, прежде чем Стирпайк ощутил, как слабеют сжимающие его поясницу руки. Для убийцы убиение длится вечно. Но постепенно легкие Баркентина наполнились водой, сердце остановилось, и Наследственный Хранитель мудрости Гроанов, Распорядитель Ритуала соскользнул в тинистые глубины древнего рва.
Луна стояла уже высоко в небе, окруженная россыпью звезд. Нельзя сказать, что они освещали подступавшие ко рву стены и башни, но подобие сумеречного света разукрасило кромешную тьму инкрустацией, принявшей очертания башен и стен.
Обессилевшему, изнывающему от жгучей боли Стирпайку предстояло еще плыть сквозь пену и ряску – плыть, пока слизистые стены рва не разойдутся на северной стороне, уступив место слякотному берегу. Ему казалось, что стены тянутся по обеим сторонам бесконечно. Смрадная вода лезла в горло. Мерзкие водоросли липли к лицу. В нескольких ярдах впереди ничего уже не было видно, но внезапно он понял, что стену справа сменил крутой, илистый берег.
Вода стянула со Стирпайка ту немногую одежду, которую не пожрал огонь. Он был гол, обожжен, наполовину уже захлебнулся, и тело его колотил ледяной озноб, а лоб горел в лихорадочном жару.
Выползая на берег, не сознавая, что делает, зная только, что нужно найти место, где нет ни огня, ни воды, Стирпайк достиг, наконец, полоски грязи, из которой росло несколько пышных папоротников и питающихся илом растений, и там (теперь, когда со всеми делами покончено) позволил себе лишиться чувств, обвалившись во тьму.
Так он лежал без движения, маленький, голый, грязный, похожий на неодушевленное, выброшенное за ненадобностью существо, на извергнутую морем рыбу, над крохотным, скорченным тельцем которой встают гигантские скалы – ибо стены Горменгаста поднимались над рвом, воспаряя, подобно утесам, в высоты мглы.
ГЛАВА СОРОКОВАЯ
Пока устилавшая костлявый хребет замка пыль согревалась на солнце и птицы задремывали в тени башен, пока не было слышно почти ничего, кроме гудения повисших над простором плюща пчел, – во все это время дух леса Горменгаст задерживал в зеленой тиши полудня дыхание, как ныряльщик перед прыжком. Ни звука. Час проходил за часом, но все вокруг спало или пребывало в гипнотическом трансе. Стволы огромных дубов испещрялись медовыми тенями, гигантские сучья их тянулись, подобно рукам древних царей, тяжкие от золотых наручей, от браслетов солнца. Казалось, золотистому дню не будет конца, но вот что-то упало с высокой ветки, и легкий шелест пробитой листвы пробудил окрестности. Звук мгновенно рассек тишину, но рана зарубцевалась почти сразу.
Но что же упало в безмолвие? Даже древесная кошка, и та подумала бы, прежде чем рухнуть с такой высоты в зеленую мглу. Впрочем, то была вовсе не кошка – некто в человеческом облике стоял, окрапленный лиственной тенью: девочка с накоротко обрезанными густыми волосами и лицом, весноватым, как птичье яйцо. Тело, тонкое, – в сущности, тощее, – показалось, когда девочка стронулась с места, лишенным веса.
Совершенно неописуемое лицо – правду сказать, пустое. Словно бы некая маска укрыла его, ни приятная, ни отталкивающая – скорее таящая, чем выдающая ход мыслей. И все-таки, хоть в лице девочки и отсутствовало что-либо способное запасть в память, голова ее так сидела на шее, а шея была с таким совершенством прилажена к тонким плечам, и все движения ее были до того выразительны в своем взаимосогласии, что лицо совсем не казалось лишенным живости, – напротив, обладай оно собственной жизнью, это уничтожило бы присущую девочке нездешнюю отрешенность.
С миг девочка простояла, совсем одна в задремавшей дубраве, а после странно быстрыми движеньями пальцев начала ощипывать дрозда, которого прихватила с ветки при долгом падении сквозь листву и удушила в маленькой жестокой ладони.
ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ
Глиняный город Внешнего Люда, окружавший наружные стены замка Горменгаст, лежал, раскинувшись под солнцем, и тысячи лачуг его вырастали из земли, как кротовые кочки. У этих Внешних, или Блистательных Резчиков, как их еще иногда называли, имелись свои ритуалы, чтимые так же свято, как ритуалы замка.
Ожесточенные бедностью, мучимые всеми немочами, что порождаются грязью, они, тем не менее, были людьми гордыми, даже нетерпимыми. Если бы кто-то из их числа покинул город и обрел богатство и славу, они ощутили бы стыд, унижение. Но и возможность такая была немыслимой. Сама их безвестность, сама безымянность питала в сердцах Внешних гордыню. Все прочие стояли ниже их – не считая только рода Гроанов, которому они принесли клятву верности и благодаря покровительству которого получили возможность лепиться к Внешним Стенам. Когда с верхушек этих стен спускали на веревках огромные мешки с хлебными корками, порой по тысяче за раз, их (то был освященный временем жест со стороны замка) принимали со своего рода издевкой. Это они, Блистательные Резчики, оказывали замку честь; это они снисходили до того, чтобы каждое утро снимать с крюков наполненные мешки и отправлять наверх пустые. И глотая каждый кусок сухих этих корок (составлявших вместе с ярловыми корнями из ближнего леса альфу и омегу их стола), они преисполнялись сознанием, что жалуют своим вниманием замковых пекарей.
Возможно, то была гордыня приниженных – компенсация в своем роде, – однако для них она оставалась более чем реальной. Да и произрастала она не на пустом месте, поскольку одни только изваяния Блистательных Резчиков в полной мере доказывали их гениальность по части цвета и орнамента, коей внутренней жизни Замка противопоставить было нечего.
Сколь ни ожесточены и неразговорчивы были Внешние в древних своих распрях, самая жгучая злоба их изливалась не на живущих внутри стен, но на тех из собственного их числа, кто так или иначе пренебрег их обычаями. Ядро нескладной, ни на что не похожей жизни этого народа составляла твердая, как железо, ортодоксия. Условности их были словно скованы льдом. Провести среди них хотя бы день, не осведомясь прежде о бесчисленных этих условностях, – значило навлечь на себя беды наихудшего толка. Бок о бок с омерзительным несоблюдением простых физических приличий жило в них ханжество, злое и неколебимо жестокое.
Быть незаконнорожденным означало для ребенка быть ненавидимым – источником некой заразы. Но и не только это. Рожденного вне брака ребенка побаивались. Бытовала крепкая вера в то, что дитя любви в некоем смысле порочно. Мать его неизменно изгоняли, но страшились именно ребенка – в сущности говоря, в нем видели зародыш колдуна или ведьмы.
Однако убивать его не убивали – никогда. Потому что убить можно лишь тело. А после призрак будет вечно терзать убийцу.
В облюбованный мухами проулок под изгибом Внешней Стены оседали, подобно цветочной пыльце, сумерки. Мгла сгущалась мало-помалу, пока не затопила и сам проулок, и кривые тростниковые крыши.
Вдоль стены этого проулка, или прохода, рядком сидели на корточках нищие. Казалось, они вырастают из пыли, в которой сидят. Пыль покрывала их зады и лодыжки. Она походила на серое, мертвое море. И по морю этому словно катился прилив – прилив мягкой пыли. Сладостно тонкой и перистой.