– Ну не всегда же я так зарабатывала! Это было очень короткое время… Вот потому-то я и хочу в театр. Я все это ненавижу не меньше, чем ты.
– Порядок, – сказал я. – Давай забудем об этом.
В то утро, когда мне надо было идти в клинику, я проснулся рано. Стоя под душем, взглянул вниз: вот так да – все чисто! Я едва поверил своим глазам. Тут же разбудил Мону и показал ей. Она расцеловала его, и оба мы кинулись в постель – надо же было испытать бывшего больного. А потом я побежал звонить доктору. «Дела пошли на поправку, – сказал я. – Почти не на что жаловаться. Могу и дальше ходить необрезанным!» И поскорее повесил трубку, чтоб он опять не стал меня уговаривать.
Не успел я выйти из телефонной будки, как мне пришло в голову позвонить Мод.
– Да не может быть, – сказала она.
– И тем не менее, – ответил я. – А если ты мне не веришь, я докажу тебе это на следующей неделе. Приду к вам, как всегда, и покажу.
Она как будто не могла отцепиться от телефона. Мы поговорили о куче всяких ненужных вещей, пока я наконец не сказал:
– Ну, мне пора идти.
– Подожди минуточку, – взмолилась она. – Я как раз собиралась тебя спросить, не мог бы ты прийти пораньше, скажем, в воскресенье и вывезти нас за город. Мы бы там все трое устроили хороший завтрак на траве. Я возьму еду…
Голос ее был мягок и нежен.
– Ладно, – сказал я. – Я приду рано… часов в восемь.
– Ты уверен, что у тебя все в порядке?
– Абсолютно уверен. Сама увидишь в воскресенье.
Она как-то похотливо захихикала. И прежде чем успела еще что-то сказать, я повесил трубку.
16
Процедура развода шла своим ходом, а события накатывались, словно в конце эпох. Только войны недоставало. Прежде всего Его Сатанинское Величество Космодемоньякал телеграф компании сочло за благо снова переместить мою штаб-квартиру, на этот раз под крышу старого складского помещения в кварталах дешевых двухэтажных картонных коробок. Мой стол встал посередине огромного пустынного помоста, который после работы служил для прыжков и кувырканий бригады посыльных. В соседнем помещении, таком же пустом и обширном, было устроено нечто соединявшее в себе черты клиники, аптеки и гимнастического зала. Для полноты картины недоставало лишь нескольких бильярдных столов. Некоторые придурки притаскивали сюда свои ролики и таким образом коротали время в «часы отдыха». Грохот весь день стоял адский, но теперь мне было совершенно наплевать на все телеграфно-компанейские планы и прожекты, я не так уж на него и реагировал, вовсе даже не злился, а, наоборот, весьма потешался. Отныне я был прочно отделен от всех остальных служб, подсматривания и подслушивания прекратились, я оказался, так сказать, в карантине. Наем и увольнения продолжались как во сне, штат мой урезали до двух человек: меня самого и некоего экс-боксера, служившего когда-то у нас гардеробщиком. Все дела я забросил, справок не выдавал, корреспонденции не вел. На половину телефонных звонков я вообще не отвечал: если что-то срочное, для этого имеется телеграф.
На новом месте я чувствовал себя как в приюте для умственно неполноценных. Меня послали ко всем чертям, и я этим пользовался. Едва покончив с дневными посетителями, я отправлялся в соседний зал понаблюдать за всеми тамошними выкрутасами. Иногда и сам брал пару дощечек и выписывал круги с этими идиотами. Мой помощник смотрел на меня с подозрением, не понимая, что это со мной делается. Вопреки своей строгости, своим «принципам» и другим мешающим жить чертам он нет-нет да и разражался хохотом, доходившим, случалось, чуть ли не до истерики. А однажды он спросил, нет ли у меня семейных проблем. Боялся, что на следующей ступени я ударюсь в пьянство.
По правде говоря, я и в самом деле тогда начал выпивать. Но это был безопасный вид пьянства, которому предаются только за обеденным столом. Совершенно случайно я набрел на франко-итальянский ресторанчик, расположенный позади бакалейной лавки. Обстановка там была самая располагающая. Каждый выглядел своим в доску, даже полицейский сержант и детективы, угощавшиеся, само собой, за счет хозяина заведения. Теперь, когда Мона сумела все-таки проскользнуть в театр с заднего входа, мне надо было найти место, где я мог скоротать вечерок. Монахан устроил Мону в театр или же, как она меня уверяла, все вышло благодаря ее стараниям. Как получилось на самом деле, я так никогда и не узнал. Во всяком случае, теперь она присвоила себе новое имя, и вместе с именем изменилась и вся история жизни как ее самой, так и ее предков. Она вмиг превратилась в англичанку из семьи, которая была связана с театром с незапамятных времен. Забавная штука.
Свое вступление в мир лицедейства, столь для нее подходящего, она осуществила в одном из процветавших в те времена маленьких театриков. Поначалу Артур и Ребекка не очень-то поверили в эту новость. Очередная выдумка, посчитали они. Не умеющая притворяться Ребекка просто рассмеялась Моне в лицо. Но когда та однажды вечером принесла с собой рукопись пьесы Шницлера
[102]
и всерьез стала репетировать роль, их скептицизм уступил место испуганному оцепенению. А уж когда она с непостижимой ловкостью ухитрилась быть принятой в Гильдию актеров
[103]
, атмосфера нашего дома стала насыщаться завистью, недоброжелательством, злобой. Игра сделалась слишком реальной, и реальной стала опасность превращения Моны из старающейся прикидываться актрисой в актрису подлинную.
Репетиции казались мне бесконечными. Я никогда не знал, когда Мона появится дома. А если нам и выпадал совместный вечер, это было все равно что слушать пьяного. Она была опоена волшебным зельем новой жизни. Оставаясь дома один, я иногда пробовал писать, но куда там! Артур Реймонд был тут как тут, выныривая из засады, как осьминог на охоте.
– Чего это тебя вдруг писать потянуло? – восклицал он. – Разве мало писателей в нашем мире?
И он принимался рассуждать о писателях, о тех, кого обожал, а я сидел за машинкой так, словно мне оставалось только дождаться его ухода и я тотчас же смогу закончить свою работу. А работа эта часто состояла в том, что я сочинял письмо. Письмо какому-нибудь знаменитому писателю; рассказывал ему, как высоко ставлю его работы, давая понять, что если он обо мне пока ничего не слышал, то услышит в самом скором времени. Так и случилось: однажды утром я получил письмо от того, кого называли Достоевским Севера – от Кнута Гамсуна. Написанное его секретаршей на ломаном английском, оно было для человека, недавно получившего Нобелевскую премию, мягко говоря, примером неудачного диктанта. Изъяснив, как он был рад, даже растроган моими добрыми словами, он перешел к жалобам (через своего косноязычного толкователя) на то, что его американский издатель не может порадовать его успешной продажей книг. Боится, что, пока в публике не возникнет новый интерес к Гамсуну, с изданиями придется подождать. Все это было изложено тоном измученного исполина. Он желал бы знать, что можно предпринять для изменения ситуации не ради него самого, а ради его замечательного издателя, который так из-за него пострадал. И дальше он спешит поделиться со мной удачной мыслью, которая пришла ему в голову. Его надоумило письмо мистера Бойла, который тоже живет в Нью-Йорке и с которым я – несомненно! – знаком. Он подумал, что мы с мистером Бойлом могли бы встретиться, поломать голову над ситуацией и, весьма возможно, найти какой-нибудь блестящий выход. Может быть, мы рассказали бы другим американцам, что среди лесов и пустошей Норвегии живет писатель по имени Кнут Гамсун, чьи произведения, превосходно переведенные на английский язык, томятся сейчас на складских полках его издателей. Он был уверен, что, если я смогу помочь в продаже хотя бы нескольких сотен экземпляров, его издатель воспрянет духом и снова поверит в него. Он бывал в Америке, сообщал он далее, и, хотя не настолько владеет английским языком, чтобы написать мне собственноручно, он уверен, что его секретарша смогла ясно изложить его мысли и его намерения. Я должен отыскать мистера Бойла, чей адрес он, к сожалению, не помнит. Сделайте все, что можете, настаивал он, может быть, в Нью-Йорке найдутся и другие люди, слышавшие о его произведениях, с кем мы могли бы действовать сообща. Заканчивал он на скорбной, но величественной ноте. Я тщательно исследовал все письмо – не остались ли где-нибудь на бумаге следы слез.