Звуки с улицы. Звон разбитого стекла, дикий смех. Истошный, отчаянный вопль.
Когда же все это закончится?
В номере жутко воняет. Запах, скопившийся за годы. Оставшийся после людей, которые тут останавливались и жили. Может быть, умирали. И от него никуда не скрыться. Под грязными поблекшими обоями копошатся насекомые. На ум приходят всякие мрачные мысли о кожных болезнях. Похоже, у этой комнаты тяжкий случай экземы. Я пыталась позвонить дежурному администратору, чтобы пожаловаться, но на том конце линии включилось записанное сообщение. Искажённый металлический голос.
Вот где все происходит.
В этой комнате.
На стене висит зеркало. Разумеется, перевёрнутое. Стекла не видно. Но меня всё равно так и тянет смотреть в ту сторону. На деревянную раму. Интересно, что будет, если мне хватит смелости повернуть его обратно к свету и посмотреться туда?
Что я там увижу на самом деле?
Чьё там будет лицо?
* * *
Павлин рассказал нам странную историю. Про то, как он покончил с собой. Это случилось уже после войны, но ещё до того, как они встретились с Хендерсон. Для него это было тяжёлое время: без работы и без желания искать работу. Он тогда жил у мамы и ждал, пока ему не подвернётся чего-нибудь стоящее. Но ничего так и не подвернулось. У него ещё кое-что оставалось, какие-то навыки и умения. Но самое главное, в нём ещё не погас огонь, зажжённый войной. Остаток яда в крови, как он сам это назвал. У него был пистолет, украденный в армии. Какое-то время он работал охранником, а потом занялся настоящей грязной работёнкой. Собственно, он и так был почти на самом дне, так что далеко падать ему не пришлось — но дороги назад уже не было.
— А чем ты занимался? — спросила я.
— Вбивал Господню любовь в тех, кто сам не въезжал.
— В каком смысле?
— А тебе непонятно? — сказала Тапело. — Морды он бил.
Павлин рассказал, что в конце концов он подрядился работать на одну фирму, где всем заправлял человек, называвший себя Бандит Билли. Он давил на «партнёров» Билли, когда надо было на них надавить с применением грубой силы, и ему это нравилось. Причём с каждым разом нравилось всё больше — с каждым ударом, с каждым пинком, с каждым взмахом отточенной бритвы.
— Господи.
— А ещё я играл. В смысле, музыку. Сразу в нескольких лондонских пабах.
— Правда? Ты играл музыку?
— А почему он себя называл Бандитом? — спросила Тапело. — Он был безжалостным и бессердечным, да? Я права? Он был злым и жестоким, из тех, кто вырвет глаза у любимой собаки, чтобы продать их слепому.
— Нет. Просто он был однорукий. Однорукий бандит.
— То есть как однорукий?
— А вот так, — сказал Павлин.
— А, ну да. Однорукий бандит.
— А что случилось с его рукой? — спросила я.
— Ты давай не тяни, а рассказывай, как ты покончил с собой, — сказала Тапело. — Мне интересно.
— Да, рассказывай.
Шёпот в ухо из незнакомых губ — вот как Павлин узнавал о своём очередном задании. Никаких следов. Никогда. Имя, адрес. Фотография. Которую потом надо было сжечь. Подробностей Павлин не знал. Лишь иногда — недвусмысленный взгляд и кивок, означавшие, что можно себя не сдерживать, что «клиенту» должно быть по-настоящему больно. Например, человеку по имени Джим Спендер.
— А что он сделал не так? — спросила я.
— Я не знаю.
— Не знаешь?
— Мне ничего не рассказывали. Да и зачем? Я просто делал свою работу. А что там у них, почему… что за разборки… это меня не касалось.
— Хороший подход, — сказала Тапело.
— И вот тут-то оно и грянуло. Я посмотрел на его фотографию, и у меня вдруг возникло предчувствие.
— Какое предчувствие?
Павлин ответил не сразу. Он на секунду закрыл глаза, помолчал и сказал:
— Что кому-то будет очень больно.
— Ну так правильное предчувствие.
— Но не мне.
— Тоже, наверное, правильное предчувствие.
— Нет, — сказал Павлин. — Это было плохое предчувствие.
Потому что в его работе о таких вещах лучше вообще не думать. Ты просто делаешь, что тебе велено. Не задумываясь ни о чём, кроме технической стороны дела. И Павлин так и делал. Никогда ни о чём не задумывался. До той минуты.
— Вот так, из-за одной фотографии? — спросила я. — Посмотрел на неё и задумался?
— Да.
— А как он выглядел, этот человек?
— Да самый обыкновенный человек. Незнакомый. Вообще ничем не примечательный, разве что только причёска у него была как у Элвиса.
— Как у кого? — спросила Тапело.
— Элвис Пресли, — сказала я. — Очень известный певец в прошлом веке.
— Да я шучу. Откуда, вы думаете, у меня это имя?
Я посмотрела на неё.
— Моя мама, она обожала Пресли. Господи, вы, ребята, вообще дремучие. Это город, где он родился. Элвис Пресли. В 1935-м, в Тапело, штат Миссисипи.
Павлин покачал головой.
— Так что было дальше? — спросила Тапело.
Спендер жил в автоприцепе, в «палаточном городке», на территории, которую городской совет выделил беженцам из районов военных действий. Павлин приехал туда под вечер, в один унылый осенний вечер, как он сам нам сказал, уже в сумерках. Посреди лагеря горел костёр. Вокруг костра стояли детишки: грели руки и наблюдали затем, как горит кипа журналов. А вообще в лагере было пустынно. На ступеньках одного из фургонов сидели двое парней. Они смотрели на Павлина, и их взгляды были как стиснутые зубы. Он узнал этот взгляд. Помнил его по войне. Какая-то женщина поспешно снимала с верёвки бельё. Начинался дождь. Наверное, дым от костра попал Павлину в глаза: все вокруг было зыбким, размытым и как бы иносказательным. Павлин обратился к детишкам. Спросил, где найти Джима Спендера. Показал фотографию.
— Вон он, как раз уезжает, — сказал один мальчик и плюнул в костёр, а другой мальчик ткнул пальцем в сторону голубой машины, стоявшей рядом с прицепом.
Павлин пошёл туда; и вот тут началось что-то странное. Он держал фотографию в руке, и когда посмотрел на неё, лицо человека на снимке было другим. Оно изменилось. И продолжало меняться буквально у него на глазах. Оно словно таяло, расплывалось. Павлин остановился и протёр глаза. Потом опять посмотрел на снимок. Теперь всё было нормально. Лицо снова стало таким же, как раньше. Хотя что-то в нём изменилось неуловимо. Он так и не понял, что именно.
— И что? — спросила Тапело. — Что тут странного?
— Это длилось буквально мгновение. Одно мгновение.
— А, все. Поняла. Твой первый приступ.