Опять у него было чувство грусти на душе. Лицо опаляли выхлопы из дюз ракеты, толкавшие ее все дальше и дальше, натужно гудя, поднимая ее сперва над полем, а потом к облакам, пронзая их с еще большей легкостью, чем аэроплан, увязнувший в них пропеллерами.
Луна серебрится, выплывая на поверхность черной лужи.
Будет ли все это наяву или так и останется сладким воспоминанием о том, чего на самом деле не было. Сердце сжималось, отказывалось разгонять по телу кровь, грудь сдавило так, что он и вздохнуть не мог, а глаза увлажнились — масса влаги в них вскоре могла стать критической — тогда по щекам побегут слезы. Неужели ему так горько расставание? Ведь это он летит в той ракете.
Техники, мазнув по трибунам светом прожекторов, проведя им снизу вверх, теперь отключили аппаратуру, и завороженные видом тысячи смотрящих вверх людей, многие из которых встали со своих мест и махали руками, тоже стали задирать вверх головы, думая, что же там такого интересного все увидели. Но шар к этому времени уже и точкой быть перестал, стертый облаками, как стирает ластик карандашный штрих на бумаге.
— Снято.
Этот голос должен был раздаться с небес, обрушиться на трибуны, как ливень, но он поднялся с земли.
Над трибунами пронесся вздох. Все действительно поверили, что кого-то провожают, нарисовав у себя в голове и ракету и человека, сидящего в ней. На лицах проступало разочарование. Все оглядывались, будто только что открыли глаза, но еще не проснулись окончательно и никак не могут понять, где же они оказались и что делали до того, как заснули. Групповое помешательство какое-то.
Томчин боялся, что прожекторы не выдержат напряжения, начнут взрываться один за другим, осыпая всех битым стеклом. Но обошлось.
Стекла на прожекторах накалились, корпуса нагрелись. Техники старались не дотрагиваться до них, а то обожжешься, как о плиту. Они толкали прожекторы за треноги, вначале тихонько, чтобы только с места сдвинуть, но не повалить при этом, рухни они на землю, вся хрупкая оптика разобьется. Везли их один за другим колонной. Лучше бы веревки к ним привязали, впряглись бы и волокли, как бурлаки.
Шешель стал протискиваться к выходу с трибуны.
— Куда это вы? — бросил ему вслед сосед. — Всех же просили оставаться на трибунах до конца съемок.
— Дело одно надо решить.
— Напрасно. Вознаграждение не дадут. Посидели б еще немного, а то что же это такое, как мучились и все напрасно. Я вот досижу. Обязательно досижу. Зря я, что ли, время свое здесь терял.
Может, он еще что-нибудь говорил, но то ли ветер подул в другую сторону, то ли другие голоса заглушили остальные его слова, то ли Шешель отошел уже так далеко, что больше ничего не услышал.
Он вспомнил тот вечер, когда Шагрей притащил ему скатанную в рулон карту видимой стороны Луны, положил ее на стол, с которого они убрали чашки с недопитым чаем и кофе, тарелки и столовые приборы, разворачивал ее медленно, придавив одной ладонью краешек карты, чтобы она опять не скаталась.
Перед Шешелем открывались неизведанные земли. Чувство такое же, как если бы мореплаватель прошлого, добравшись до нового континента, в первой же стычке с туземцами раздобыл его подробную карту. Он собрал у себя в каюте команду своего маленького корабля, который даже прибрежные волны раскачивали так сильно, что казалось, будто начался ураган. Они и слова-то не могли сказать, лишь смотрели на карту, а во взглядах начинало разгораться золото.
Шагрей растянулся над картой, чуть склонившись, иначе ему не хватило бы размаха рук, чтобы придерживать ее края. Из-за этого он перекрыл свет от настольной лампы, будто между Солнцем и Луной встала Земля, отбрасывая на поверхность своего спутника странную по форме тень.
— Где я буду? — спросил Шешель.
— Море Спокойствия, — сказал Шагрей, — видите?
Шешель поискал на карте это название. Но попадались другие, тоже красивые, на которых хотелось немного задержать взгляд, запомнить, где они располагаются, будто, оказавшись на Луне, придется у кого-то спрашивать: «Не подскажете, как добраться до кратера Тихо?»
— Нет, — сказал Шешель, не найдя Море Спокойствия.
— Вот же оно, — сказал Шагрей, ткнув указательным пальцем левой руки куда-то в левую сторону карты, но при этом краешек, который он только что отпустил, вновь свернулся трубочкой и ударил его по запястью. Шагрей едва успел остановить его, а то карта свернулась бы и дальше, поглотив и кратер Тихо и море Спокойствия.
Шешель представил изрезанную трещинами, оспинками от метеоритных укусов поверхность Луны, укрытую пылью, как ткань укрывает дорогую мебель в опустевшем доме, чтобы она не испортилась от времени, пока здесь никто не живет. Но она ждет, когда же сюда опять придут. Что она скрывает?
— Хотите, я покажу вам Луну? Нет, не на карте, а настоящую. Вы все увидите. И Море Спокойствия и другие моря.
— Там так много воды? — пошутил Шешель.
— Совсем нет, — удивленно сказал Шагрей, — морями их прозвали оттого, что…
— Я знаю отчего, — остановил его Шешель, — а как вы мне Луну сейчас покажете?
— Телескоп, — улыбнулся Шагрей, скатывая карту, — у меня есть телескоп. Очень хороший. Сегодня чистое небо. Пойдемте.
— Один мой знакомый до войны тоже занимался астрономией, — зачем-то сказал Шешель и замолчал.
— Он погиб? — спросил Шагрей, чтобы пауза не затягивалась. — Не стоит кое о чем слишком часто вспоминать.
— Вряд ли, — сказал Шешель, — хоть он и бродил по краю пропасти. Но где он сейчас, не знаю.
— Так он не был пилотом?
— Нет.
— Вот как, — это были слова вежливости. За ними его не было. — Что ж, идемте?
— А? Конечно, конечно.
Он никогда и не думал, что может вот так, приникнув к окуляру телескопа, смотреть в небо, любоваться, потому что прежде, когда поднимал вверх голову звезды для него были лишь маленькими огоньками, и он не знал, какие они на самом деле. А Луна? Это сказка, от которой сердце замирает. Гонишь от себя подальше мысль, что, когда оторвешься от телескопа и посмотришь на нее без оптики, она окажется маленькой, а чувство, будто ты находишься совсем рядом с не то, чтобы руками потрогать, но все же очень близко, — исчезнет. Так ведь можно и с ума сойти, смотреть на нее не отрываясь, пока свет не выжжет сетчатку глаз, отвлекаясь лишь только, чтобы немного перекусить, проклиная все на свете, когда тучи затянут небо.
И еще одна мысль. Одна из самых грустных. Ты никогда не будешь там. Сможешь только смотреть на нее, но никогда не прикоснешься к ней руками, не потрогаешь ее, не пройдешь по ней, а к тому времени, когда до нее действительно доберется первый из людей, станешь бесконечно старым или вовсе не дождешься этого и даже не увидишь, как по ней ступает кто-то другой, а не ты.
Кто-то другой. Не ты.
Как же отогнать эти мысли?