Тогда зачем все? Зачем он дрался за Империю и зачем погибли десятки людей, которых он знал? Чтобы остались жить такие подлые люди, как Свирский?
Надо все исправить, но, к сожалению, он не мог воспользоваться самым простым и доступным способом — всадить пулю в лоб Свирскому. Тот ее заслужил. Так ведь устрой с ним Шешель ссору — до дуэли дело не дойдет, а уж Свирский, в случае потасовки в людном месте, найдет аргументы, чтобы засадить Шешеля за хулиганство за решетку, а может, у него хватит влияния и связей, чтобы Шешеля сослали в Сибирь.
Голова распухнет от таких мыслей, треснет, как перезрелый арбуз.
Он был виноват перед Шагреем. Сильно виноват, потому что медлил, не думая о том, на что Свирский способен. Теперь он знал это. Но опыт этот чуть не стоил Шагрею жизни. У него бледное лицо. Почти такого же цвета, что и потолок в больнице, куда его отвезли.
— Я заметила, вы так многозначительно посмотрели с Шагреем друг на друга, что у меня появилось подозрение — он не все сказал следователю. — Спасаломская полуобернулась.
— Откуда же я знаю. Я ведь телепатическими возможностями не обладаю, мыслей читать не могу, а с Шагреем и вовсе не разговаривал.
— Нет, вы что-то знаете, но не пойму, почему скрываете, — сказала Спасаломская, — и не пойму, почему скрывает Шагрей. Не пойму.
— Зачем ему скрывать что-то? — удивился Томчин.
— Я тоже не против — задать этот вопрос, — сказала Спасаломская, — и Шагрею и Шешелю.
— Александр Иванович? — Во фразе Томчина слышался вопрос.
— Если бы знал — все рассказал бы, — откликнулся Шешель.
— Вот и я про то же. Елена Александровна, вы слышали?
— Да…
12
Шешель выдвинул ящик письменного стола, достал браунинг, холодный и приятный. Несколько мгновений вертел его в руках, любуясь совершенством форм. Казалось, что тот сам собой занял привычное положение в стиснутой ладони, слился с ней, точно металл мгновенно приклеился к коже, и только смерть могла стать тем растворителем, который разъединил бы их. Шешель часто пользовался им до того, пока на его аэроплан не поставили пулемет, но и после этого всегда брал пистолет с собой вместо талисмана.
Он запихнул его за пояс, дулом вниз, чтобы при случае его легко можно было извлечь, в карман брюк положил дополнительную обойму, полную патронов, задвинул ящик, разогнул спину и поймал на себе чей-то взгляд, посмотрел чуть в сторону и увидел свое отражение в большом мутном зеркале, висевшем на стене.
Шешель усмехнулся. Слишком серьезный вид был у его отражения.
«Точно на войну собрался. Еще до полноты экипировки и для устрашения противника надо пару гранат прихватить. Вот где их взять? И уж слишком они тяжелые. В карман если положишь — отвисать будут, а возьмешь с собой сумку — неудобно станет, движения она сковывает. Ничего, и так все будет хорошо. Без гранат обойдусь», — успокоил он себя и еще раз повторил: «все будет хорошо», будто от того, сколько раз он произнесет эту фразу, зависит его дальнейшая судьба, но на оберегающую молитву они никак не походили. Браунинг за поясом — более действенная и надежная защита, чем любые слова.
Он забежал домой, только чтобы взять пистолет.
Теперь Шешель решал, куда ехать — к дому Свирского или все же Спасаломской? Но последний вариант предполагал оборону, а Шешель хотел перейти к более активным действиям и наступать, а не обороняться.
Он не удержался, сорвался на бег, вскочил в авто, а когда мотор с первого раза не завелся, сердце едва не вырвалось. Он застонал то ли от боли, то ли от беспомощности, но вторая попытка оказалась удачной, еще не успевший остыть мотор, заворчал, просыпаясь, а авто мелко затряслось, будто продрогнув на холодном ветру. Надо его, когда оставляешь одно на улице, чтобы не замерзло, попоной накрывать.
Авто сорвалось с места скачком, будто конь, которому всадили в бока шпоры. Шины его заскрипели, провернувшись несколько раз на месте, прежде чем зацепились за мостовую.
Попадись ему навстречу полицейский — упек бы в участок за нарушение общественного порядка, потому что Шешель гнал авто на предельной скорости будто бы решив проверить — насколько соответствуют истине цифры на его спидометре и действительно ли оно может развивать подобную скорость или они рассчитаны лишь на то, чтобы привлечь покупателя.
Он вписывался в повороты по таким траекториям, что авто наклонялось на один бок, чуть приподнимаясь и едва не вставая на два колеса вместо четырех, и казалось, что оно либо перевернется, либо начнет скользить по мостовой, пока его не остановит стена дома или столб.
Как заноза засела мысль: «Зря оставил Спасаломскую. Нужно было под любым предлогом быть с ней».
Ей что-то угрожало. Но откуда эти мысли? Как озарение какое-то. Но он привык верить таким озарениям. Если бы они изредка не посещали его, он давно бы уже сгнил в могиле, а так — гнили другие.
Ехать с пистолетом за поясом было крайне неудобно. Дуло больно уткнулось в пах, а край рукоятки — подпер живот, сдавив желудок, который, в свою очередь, тоже чуть переместился вверх и теперь мешал легким вволю наполняться воздухом.
Потерпев минуты две, Шешель понял, что мысли о пистолете начинают занимать слишком много места в его сознании. Он переложил пистолет в куртку, успокоился, стал дышать ровнее, а то разволновался, прямо как новичок, отправляющийся в первый полет, а из-за того, что опытных пилотов осталось мало, то в пару ему никого не дали. Не успокоишься — полет может закончиться в бурьяне или в лесу, но никак не на летном поле.
Но ему-то, ему-то что сейчас грозит? Внезапно проросший сквозь брусчатку столб или яма, образовавшаяся от того, что грунтовые воды подмыли мостовую и она стала похожа на ловушку, которую устраивают в лесу охотники, — присыпают неглубокую яму ветками и землей и ждут неподалеку, когда в ловушку попадется какой-нибудь зверь. Но кто же будет охотиться в городе таким экзотическим способом?
Он неожиданно понял, что вот уже с минуту, а может и поболе, за дорогой совсем не следит, руки его сами выполняли маневры, будто жили самостоятельной жизнью и крутили штурвал авто, не согласуя свои действия с мозгом.
Лицо Шешеля оставалось невозмутимым. Увидев впереди людей, пролетку или другой экипаж, он предупреждал о своем приближении долгим противным гудком клаксона, не убирая с него пальцев, пока ему не уступят дорогу. Авто и пролетки прижимались к обочине, пропускали его, сторонились, точно это прокаженный.
Невозмутимость его было ложной, наигранной. Чувства не прорывались наружу, кипели внутри, как под толстой коркой застывшей магмы, в которую превратилась его кожа. Они не могли пробить ее. Что-то било только в глаза.
Он знал, что опоздал, но все гнал и гнал авто вперед, будто мог обмануть время, а стрелки на часах, развешанных по улицам так же щедро, что и фонари, начнут двигаться в обратную сторону, стоит ему еще чуть-чуть увеличить скорость. Всего на триста тысяч километров в секунду. Тогда бы на финише его ждал приз куда как ценнее, чем тот, что вручили ему после победы на Императорских гонках.