Появление скоморохов вызвало среди гостей радостное оживление. Да и не могло быть иначе, пир без них – не пир, а так, что-то типа скромненького товарищеского ужина или безалкогольной свадьбы – одно сплошное непотребство.
– А ну-ка, гряньте нам индийскую! – махнул рукой наместник.
Скромненько усевшись на лавку, Иван пристроил гусли на коленях и тронул руками струны. Затрещали трещотки, унывно возопила сопель. Ефим Гудок торжественно провел смычком по струне гудка, вызвав настолько душераздирающий звук, что поежился даже слыхавший и не такое Раничев. Прямо не музыка, а экстрим! Дум-металл какой-то.
Когда душераздирающая нота почти закончилась, Ефим дернул смычком и, расправив плечи, запел:
Ай же вы, мужички, да вы, оценщики!
Поезжайте вы ко граду ко Киеву,
Ко тому ли ко князю ко Владимиру,
Вы скажите-тко князю Владимиру,
Он на бумагу продаст пусть Киев-град,
А на чернила продаст весь Чернигов-град,
А тогда приедет животишечков сиротских описывать!
Кто такие «сиротские животишечки» – Раничев не знал, но подыгрывал складно, еще бы – талант-то ведь не пропьешь, к концу песни так разыгрался – аж самому нравилось, залетали руки по струнам белыми лебедями.
– А гусляр-то – мастак! – наклонившись к воеводе, довольно шепнул наместник. – Прав ты был, Панфил Ондреевич.
Воевода зарделся от похвалы, это была его идея – пригласить на сегодняшний скромный пир скоморохов.
Закончив песню, Ефим притопнул ногой, поклонился и сразу начал другую:
Ой, ты гой еси, Илья Муромец!
Ай, по муромской дорожке, по проезжей,
Пробиралися калики перехожие…
Пропев первый куплет, откинул в сторону гудок да пустился в пляс вместе с Салимом да Онфимом Оглоблей. Плясал Ефим от души – с притопом, прихлопом, перехлестом, так что дрожала на столе посуда. Не отставая от него, волчком вертелся Салим, да и Оглобля – вот уж, казалось бы, медведюга разлапистый – ничего, тоже рванул вприсядку, любо-дорого посмотреть! Не выдержали и гости – вернее, гость, красавчик-эпикуреец, выскочил из-за стола, тоже принялся коленца выделывать, наплясавшись, уселся обратно – старший, мурза, на него взглянул укоризненно, покачал головой, дескать – не рановато ль плясать начал?
После непрерывного получасового пляса утомились танцоры, да и Раничев устал лупить рукою по струнам – не очень-то трудно оказалось играть на гуслях, в принципе партия такая же, как и у ритм-гитары. Ударных, жаль, нет, а то бы совсем неплохо было, ну да уж куда там с этой трещоточкой!
Кивнув напарнику, Иван вышел на середину. Поклонился хозяину и гостям – статный, темнобородый, высокий, – затянул: «У беды глаза зеленые…» Хорошо пел, чисто – уж куда как у Ефима голос неплох, но по сравнению с Иваном – и рядом не стоял. Публика слушала молча, затаив дыхание – видно, по душе пришлась песня, а Иван, вышибив из слушателей слезу, закрепляя успех, тут же перешел к «Иволге», которая «в малиннике тоскует»…
– Отчего родился босяком, кто и как мне это растолкует?
Закончив петь, Раничев поклонился, услыхав вдруг краем уха тихий девичий всхлип. Незаметно скосил глаза вправо – мать честная! Та самая девчонка, что встретилась ему у колодца. Стояла скромненько у двери, прячась за слугами – ну понятно, женщинам на пиру не место, а посмотреть на скоморохов хочется, – только теперь на ней был не сарафан, а длинная сборчатая юбка, синяя, как майское небо.
Много еще песен спел Иван, разных, и грустных, и веселых. Сам, наверное, пуще хозяев доволен был – впервые после провала в это дикое время почувствовал наконец себя хорошо. Вот так бы и не заканчивал вовсе, пел бы и пел, покуда не порвутся струны. Для себя, для наместника с воеводой, для татар или кто они там есть… ну и, конечно, для той, зеленоглазой… Вот уж, поистине – у беды глаза зеленые.
По знаку расчувствовавшегося наместника слуга-челядин поднес Раничеву кубок с вином. Иван с достоинством поклонился, выпил за здоровье хозяина и гостей. Уселся на лавку с гуслями, грянул, подыгрывая веселому наигрышу гудка. А ведь что-то знакомое наяривал Ефим, разухабистое такое, задорное:
Ой, ты, Парушка, Параня,
Ты за что любишь Ивана?
Ну да, где-то Раничев это уже слышал. Ну конечно же – «Ариэль». Иван подпел:
Я за то люблю Ивана,
Что головушка кудрява!
Интересно, а откуда Ефим знает «Ариэль»?
Иван едва не сбился с ритма – ну как же ему не знать, коль песня-то – народная, бог весть когда сложенная!
Ой, как Ваня-то по горенке похаживает
Да сапог и об сапог и поколачивает!
Раничев бросил быстрый взгляд на дверь – ага, так и есть, подслушивает девчонка-то! И как смотрит…
Он явственно ощутил вдруг какую-то необычную тоску в груди, словно бы защемило что-то, и ощущение это не проходило, наоборот, все ширилось, нарастало… Ощущение мимолетного видения и вместе с тем – щемящей утраты, как будто пропустил что-то в жизни, недолюбил, недоиграл, недопел.
Наместник наградил скоморохов щедро – еда, питье, плюс две серебряные татарские монеты – денги, полновесные, с изображением звезд, чеканенные в Сарае-берке. Утерев слезы – уж потешили, – предложил даже:
– Заночуете здесь?
– Благодарствуем, батюшка. Мы в корчму пойдем.
И вправду? Деньги есть, да и чего теперь бояться? Неужто боярина Колбяту Собакина и сынка его, красавчика Аксена?
На улице уже стемнело, в маковках церквей, в слюдяных и стеклянных оконцах, в реке плавился, синел, теплый июньский вечер, колокольный звон плыл в небе над городом, медленно поднимаясь ввысь, к звездам. На улицах было многолюдно – народ шел к вечерне.
– Не худо бы и нам, – выходя из ворот, заметил Ефим, придерживая подаренный наместником гудок. Раничев кивнул, обернулся на Салима, необычно скромного, съежившегося, притихшего.
– Ты чего куксишься? Али заработали мало?
– Да нет. – Отрок качнул головой, отбросил упавшие на глаза волосы, чуть улыбнулся и, отвернувшись, прошептал про себя: – Никогда не думал, что буду когда-нибудь играть для самого хана.
– Для кого?
– Да так… – Салим снова замкнулся. – Мы, кажется, хотели в церковь идти?
– Ой ты, ититна мать! – Раничев вдруг хлопнул себя по лбу. – Гусли-то дареные забыл! Хорош скоморох.
– Ну инда недалеко отошли, – кивнув на еще не запертые ворота усадьбы, утешил Ефим. – Беги, поспеешь! Мы тебя там подождем, у церкви.
Иван поспешно кинулся обратно в усадьбу.
– Чего тебе, скоморох? – возникла на его пути грузная фигура наместника.
– Да вот гусли забыл.
Наместник усмехнулся:
– Ну иди, забирай.
И тут же, отвернувшись, забыл про Раничева, как забывают, не замечая, даже самого преданного слугу. Да и ни к чему высшим помнить о низших. Иван взбежал на крыльцо, нырнул в сени, в горницу – вот они, гусли, где лежали, там и лежат – на лавке. Схватив гусли, Иван попрощался с доедавшими остатки пира челядинами, выскочил на крыльцо…