– Не надо тревожить его, – буркнул Леинуй угрюмо. – Он с духами говорит.
– М-да? А я уж было подумал, моря забоялся. С колдунами, чай, бывает. Не любят они большой воды – море не пускает нечистых.
– Кого, кого? – пробасил Леинуй.
– Тех, у кого душа в землю вросла. Истоптанную нашу, грязненькую.
– Не пойму я вас, господин Хельги. То вы вроде за нас, а то слова хуже этих, которые с крестом на шее.
– Так то слова, парень. Просто слова. Не бери в голову. – Хельги добродушно хохотнул. – Но ты на его лицо глянь, когда отплывать станем.
Когда Инги всё же ступил на дерево сходней, когда шагнул на палубу корабля, словно лопнула невидимая нить и душу, невесомей паутинки, понёс новый ветер. Стала она легкой и сильной, и будто вместо крови потекла в жилах старая, крепкая брага, ударила в голову. Люди смотрели на него в ужасе и недоумении, а он рассмеялся, раскинув руки, будто хотел обнять море и небо, и вдруг запел – старую, полупонятную песню на почти забытом языке, задорную, весёлую до заразы, и один за другим люди подхватили её разудалые, бесшабашные слова, сами собой ложившиеся на язык.
– Тьфу ты! – Хельги сплюнул трижды, сложив пальцы щепотью.
И неожиданно сам подхватил припев.
После, когда Инги допел и замер, глядя на волны, когда полил плотный холодный дождь, песня не ушла совсем, оставила по себе веселость, прибаутки и зубоскальство. Хохотали, хлопали друг дружку по спинам, орали вразнобой.
– Ну что, забоялся колдун? – прогудел Леинуй ехидно.
– Ну, зараза! – ответил хохочущий Хельги. – Может, и вправду нам удачу весёлую наколдует, а?
Но сам Инги уже не смеялся. Снова, как за столом во время йоля, его окатило ледяной пустотой. Словно на собственном пиру погребальном отсмеялся и отпел, простился с жизнью, и теперь настало время мёртвых – серое, тусклое и пустое.
Не зря отплывали так весело – словно весельем приманили удачу. Ветер, принёсший дождь, наполнил паруса, погнал корабль, взбивая пену на волнах, и ещё до заката снова показался берег: неровный, бугристый, чуть подальше – череда округлых гор, поросших лесом. На ночь пристали в укромной бухте. Расставили часовых по окрестным холмам, костры разожгли в лощине, натаскав плавника. Было пустынно и безлюдно, ни следа человека. Но всё равно большая часть осталась на кораблях, спать на палубах под растянутыми кожаными пологами. Наутро разбудило хриплое карканье – прилетела целая стая ворон и, рассевшись по окрестным деревьям, принялась шумно ссориться. Люди чертыхались шёпотом, складывали пальцы горстью. Кто-то принялся швыряться галькой из пращи, но ни разу не попал. Вороны, казалось, вовсе не замечали, что в них летят камни. Потому путники собрались быстро, даже еду готовить никто не захотел. Разом разбежались по кораблям и поскорее отплыли. Вороны воронами, а лапские колдуны знамениты неспроста. Звери им служат и птицы, да и сами они горазды всякими тварями перекидываться. И патьвашка молодой такой мрачный – всё утро ни слова.
Весь день ползли вдоль берега, держа наготове луки и копья. Горы понемногу отдалились, исчезли за редким лесом, спрятались за дождём. Берег тянулся плоский, будто порог, присыпанный песком, рассеченный долинами-корытцами, плоскодонными и крутостенными. Вторую ночь ночевали в болотистом и топком устье одной из речек. Все остались на кораблях, несмотря на тесноту, на берег высадили только сторожей. Те пошли, ворча, – кому хочется торчать под дождём почти на виду? Тут, говорят, волки белые водятся и всякая колдовская тварь навроде оленей с человечьими лицами.
К утру снова прилетела воронья стая, и никто уже не сомневался – скоро быть драке. Плыли до полудня, пока деревья и трава по берегам не сменились дюнами. Бледно-жёлтый песок во все стороны, всхолмья, распадки – будто вскарабкавшиеся на берег волны, отвердевшие в бессилии, но сохранившие зыбкую, текучую суть. Река впадала в море среди множества островов, заросших малинником и кишевших дичью. Утки стаями удирали от кораблей, шлёпали лапами по воде, били крыльями. Огромные лебеди отплывали без видимой спешки, вроде бы почти не шевелясь, но передвигаясь с удивительной быстротой. Мошкарой вились над дюнами чайки – значит, изрядно рыбы тут. Да и вот она – то тут, то там плещет по воде, мошкуя. Благодатные места. Но на берегах никого. Тронулись в путь по реке. Когда закончились дюны и пошёл сосновый лес, высокий и редкий, заметили на левом берегу составленные жерди. Послали пару лодок с вооруженными людьми, но жерди оказались старые, уже тронутые гнилью, а на кострище пробилась трава. И где те жемчужники?
Добрались до порога – могучего, пенного, колотящего о камни плавник. Пристали. Тут же на берегу едва не устроили свару – а кто сюда зазывал, а коего хрена и куда теперь тащиться? Хоть про порог-то знали, но одно дело – знать, а другое – своими глазами увидеть. Порог-то длинный – чуть кончается один перекат, как начинается другой. Такой и за целый день не одолеешь.
Тут оно и случилось. Лодками речными загодя запаслись, лёгкими дощаниками да плетёнками, обтянутыми промасленной кожей. Хотя и рассчитаны они на волоки, но всё же перетянуть их работа немалая. Народ, суетясь, щиты покидал, а кое-кто и брони сбросил. Вокруг – камни да валуны, там и сям торчат каменные лбы в рост человека, ничего за ними не видно. Ивняк густой, а дальше ели друг к дружке жмутся. И волок сам под склоном. Никто и не заметил, как они подобрались.
Сторожевые и не пискнули. Потом нашли – у каждого по стреле в глазу. Те, кто лодки тащил, и не заметили сперва стрел. Вдруг – один, второй, третий носом в мох рухнул. Кинулись прочь, за щитами.
Потому и не перебили всех: стрелявшие не утерпели, кинулись за бегущими. Догнали у берега, взяли в копья. Но тут подоспели те, кто шёл по берегу, поверху, с тюками припасов, и ударили врагам в спины. Недолго дрались – крикнуть трижды не успеешь. Засадники разбежались, оставив мертвыми полдюжины своих. Гнаться за ними не стали – куда там по лесу, а оружие у них лёгкое, броней на плечах не носят. Так и удрали.
Инги тогда не успел пустить в ход свой меч. Молодая ватажка пришла, как раз когда разъяренные вожаки орали друг на дружку, стоя среди побитых. А тех валялось немало. Инги тогда в первый раз увидел настоящее место боя. И было оно обыкновенно, как помойка на заднем дворе. Тут и там кучи тряпья, нога, рука. Застарелая грязь под ногтями скрюченных пальцев, торчащая из-под встопорщенных лохмотьев недоструганная палка. Бурые пятна на мху. Кучи тряпья шевелились, стонали, брызгали рудой жижей, нелепо дергая ногами. Подле бродили уцелевшие. Копались в тряпье, подхватывали, волокли, принимались возиться, заматывать, вытаскивать.
Чужих сразу было видно – из одежды на них только рубахи, из кусков вонючей кожи шитые, кривые и нескладные. Кто в опорках из коры, кто в сапогах кожаных. Один вовсе босой. Мелкорослые, простоволосые, скуластые, глаза то серые, то мутной синевы. Бедные не все – попался один зажиточный по виду, чернявый, и не в коже, а в рубахе холщовой и портах, и сапоги на нём складные, искусно сшитые. И с мечом. Остальные с копьями все, и копья-то – смех один, железо кривое на палки примотано, а то и вовсе кость. Но достали те острия многих. Семерых сразу насмерть, четверо кровью давятся, ещё дюжина уже не бойцы, посеченные да поколотые, им сейчас только отлёживаться. Несчастливо начался поход. Со злобы схватили чужого, который шевелился ещё, кровью истекал. На дроты вздели и давай сечь в злобе. Он только завизжал тоненько, и дух вон, а его ещё и топтать взялись, ножами тыкать. Тут ещё один зашевелился. Босоногий, совсем молодой еще парнишка. Тут же и к нему кинулись, матерятся, слюна брызжет.