Она помолчала, потом выговорила:
– Ох, Андрюшка… Ты неисправим. Поклянись, что Антон жив.
– Клянусь, – сказал в трубке Симагин. – Так ты поняла меня, Ася?
– Ничего я не поняла. Поняла только, что ты собрался воспользоваться моим беспомощным состоянием и наложить на меня лапу. Неблагородно это, Симагин.
Он засмеялся в телефоне.
– Тогда приезжай уж прямо сегодня, – вдруг сказала она. – Что-то мне… не по себе. А после таких разговоров и совсем страшно стало. Успокоил ты меня, муженек бывший, на славу.
– Ничего не бойся, – повторил Симагин. – А приеду я… завтра или послезавтра. Сегодня уже очень поздно.
– За эти годы у тебя, оказывается, появились совершенно отвратительные хозяйские манеры. Ты что же думаешь, я все это время сидела и ждала, когда ты меня пальчиком поманишь? И впредь намерена?
Симагин опять засмеялся.
– А нет разве? – ответил он. – И кроме того, знаешь, с тем, что у хозяина появляются хозяйские манеры, поделать вряд ли что-нибудь можно.
– Не зазнавайся, Симагин, не зазнавайся!
– Ладно. Я шучу. Балагурю.
– А я думала – всерьез. Уже почти поверила, что ты и впрямь мне хозяин.
И рассмеялись оба.
– А теперь – спокойной ночи, Асенька.
– Спокойной ночи, Андрей. И запомни… Если ты хоть в чем-то… хоть в чем-то сейчас меня обманываешь… это такое скотство! Такое…
– Тут уже кому-то телефон нужен. Спокойной ночи.
Она опять прошелестела по мембране вздохом.
– Ну ладно. Звони.
– Непременно, – сказал Симагин.
Третий день
Бардак он и в Африке бардак, а в Российском Союзе – тем более. Одни ордена получают, другие речи говорят, и только остальные – по неизбывному нашему остаточному принципу – занимаются делом. Носятся, как наскипидаренные, по городу и миру, наживают ранения в перестрелках и геморрои над протоколами, и домой дай-то Бог добираются к ночи, чтобы уж даже не поесть – на работе перекусили бутербродиком каким-нибудь, или так, в первой попавшейся забегаловке на улице, – а только чтобы рухнуть в постель, не имея уже никаких желаний и возможностей. И разумеется, дома обязательно… опять же бардак. Вот вчера, ну стыд и срам, ну с мелочи же начали, и даже не вспомнить, как оно слово за слово цеплялось, а дошли до полного безобразия. В кои-то веки спокойно прилег – и ведь на каких-то полчаса, не больше! – перед окаянным ящиком, окном в большой, будь он неладен, мир, посмотреть окончание второго тайма кубковой же, черт побери, игры, так нет, вынеси ведро. И даже не сказал "нет", сказал "после". Ну, куда там. Либо сейчас, либо враг. И пошло-поехало. И вот уже от ведра перешли на то, что меня вечно дома нет, у других – да где она видала этих других? – мужья получают побольше, а вечерами всегда дома, а я, дескать, где ж это так старательно за те же гроши отыскиваю настолько аккуратных убийц и грабителей, чтобы с ними разбираться нужно было именно после окончания рабочего дня? Ну а тут уж элементарная, так сказать, дедуктивная цепочка к тому, что дочь-шалава в восьмом своем классе ухитрилась пузо нагулять исключительно из-за того, что я – отвратительный отец, и на семью мне всегда было плевать, с самого начала плевать, и я за любой повод цепляюсь, только чтобы сбежать из дому; а уж если прихожу, все должны быть мне за это благодарны и счастливы, что ли, так я думаю? – так нет же, не будут они счастливы, не будут мне благодарны за то, что я заглянул на огонек и прилег на полчаса перед окаянным ящиком! Знаю я, что такое аборт? Нет, куда мне, я, конечно же, не знаю, что такое аборт! Мужики никогда даже не задумываются над тем, что такое аборт, да еще в столь нежном возрасте! И вместо того, чтобы хотя бы своим постоянным услужливым присутствием, хотя бы исключительно повышенной заботливостью и вознесенным до небесных высот чувством такта способствовать заживлению душевных – душевных, ёхана-бабай! – ран, я не могу вынести помойное ведро, когда меня – в первый раз за год, между прочим! – об этом рискнули попросить! Рискнули – и опять же напоролись на сухость, черствость и полное невнимание ко всему, что прямо не касается моего желудка! Видно, так уж на всю жизнь воспитала меня моя дражайшая мамочка…
И так – до самой ночи. И дщерь вторит, естественно, подпевает, как всегда, вторым голоском, то за кадром – то бишь из своей комнаты, то полноправно вступая в дуэт на соседнем с мамочкой стуле.
Как Листровой не расколотил об башку жены что-нибудь тяжелое – это удивительный факт его биографии. Подвиг гуманизма. Тем более что и ночью обструкция продолжалась – дражайшая половина, едва улеглись, повернулась к нему в постели изрядно раздобревшей в последнее время задницей и задрыхла, видимо, утомившись от собственного крика, сном праведницы – едва голову донесла до подушки. Даже захрапела, тварь. Что может быть хуже храпящей женщины? Только в хлам пьяная женщина. А он провалялся без сна минут двадцать и глупо, сентиментально, нелепо вспоминал – не нарочно, естественно, этого уж от него не дождутся, но совершенно непроизвольно – как в молодые годы такие вот темпераментные ссоры будто бы обновляли их с женой обоих, и, накричавшись вдосталь, наблестевшись друг на друга полубезумными глазами, наколотившись кулаками по столу, а то и швырнув об пол под перепуганный визг дочурки что-нибудь не слишком тяжелое, но бьющееся позвонче, они, оказавшись в постели, набрасывались друг на друга с особенным неистовством. До чего же сладко было притиснуть только что непримиримо, казалось бы, оравшую на тебя женщину, вновь становясь хозяином, доказывая себе и ей неопровержимо, что кромешные эти выяснения и счеты – чушь, а главная власть – вот она. И всегда ему было до смерти интересно – а что чувствовала она, с такой готовностью и с таким пылом, как никогда после мирного вечера, раздвигая ноги перед мужчиной, в которого каких-то полчаса назад прицельно кидала блюдцем, а потом, давясь рыданиями, кричала: "Развод! Развод! Сегодня же съезжаю к маме!" и прини-малась собирать чемодан? Прошли те времена. Выяснения и счеты оказались главнее.
Так и не заснув, Листровой пошлепал босиком на кухню, мимо двери в комнату дочери – оттуда слышались приглушенные всхлипывания, и ясно было, что про осеннюю переэкзаменовку дева и не вспомнила за весь вечер, а между прочим, ох как следовало бы! – уселся на кухне в одних трусах и, безнадежно сгорбившись у круглого стола, символа семейного уюта и счастья, долго курил папироску от папироски.
Невыспавшийся и злой явился он на следующий день на работу – и там обратно же здрасьте-привет. Плюс к трем явным "глухарям", которые на него в разное время навесили – похоже, что навечно, – новый подарок. "Дело очевидное, – сказал Вождь Краснорожих, которого, как правило, сокращали просто до Вождя, что имело свой глубокий смысл – можно было не бояться, что полковник услышит редуцированный вариант кликухи, потому что вариант был не обидный, он Вождю даже и льстил; как же, ведь только вожди мирового пролетариата были, а теперь и он тоже вождь! – Сбросишь его дня за четыре и вернешься к своим висякам. Реабилитируешься за них, между прочим, быстрым и высокопрофессиональным проведением нового расследования. Знаешь, кто у пацанки папа? Во-во. На самом виду окажешься. Я ж о тебе забочусь, Пал Дементьич! А то из-за висяков на тебя уже косовато поглядывать стали!" Как у нас здорово научились подставу выставлять за заботу! И не возразишь. И он знает, что подстава, и ты знаешь, и все вокруг знают, а – не возразишь. Потому как забота. Очень заботливый у нас Вождь. Знал бы он, что кличка возникла всего лишь из-за его свойства делаться рожей багровым, как бурак, после первой же рюмки… А с какой стати именно Листровой должен реабилитироваться за переданные ему уже в глухом состоянии дела – переданные от мастеров побеждать в соцсоревновании и блистательно об этом рапортовать под аплодисменты актового зала? Ништо, Листровой, реабилитируйся! "В чем хоть дело-то?"– мрачно спросил Листровой, уже сдаваясь – в который раз. Как всегда. "Двойное убийство, – с готовностью ответил Вождь Краснорожих. – Второе с изнасилованием. Редкое везение – взяли с поличным, буквально с конца еще у гниды капало. Говорю тебе – раскрутишь со свистом и еще доволен будешь. Грамота, считай, обеспечена. Не исключено, кстати, что и в июле этот же голубчик резвился…" – и он со значением заглянул Листровому в глаза. Намекнул, значит, что не грех бы навесить на взятого ночью архаровца три абсолютной безнадежности изнасилования с убийствами, совершенные в районе в прошлом месяце. Листровой совсем помрачнел. Черт бы его побрал с его намеками. Что же, я сам до такой элементарщины не дотумкаю? И тошно, и противно, и даже где-то совестно – но ежели представится возможность, придется навешивать, куда денешься. Раскрываемость аховая. Тем более что, может, это и впрямь тех же, так сказать, рук дело. С маньяками с этими ни в чем нельзя быть уверенным – но, если уж один попался, полной дурью было бы не раскрутить его на всю катушку. Ему все равно – что одна, что четверо, а райуправлению уже легче. Да и родителям погибших девчат приятнее.