Но он постепенно приучил себя – знать бы только зачем, с какой такой великой целью? – не кусать губы, не беситься и не слепнуть, а смотреть все эти окаянные, словно специально для накручивания массовой паранойи выпекаемые новости как какую-нибудь "Рабыню Изауру", отрешенно, свысока и с усмешкой. Спасительное равнодушие начало посещать его к концу третьего года в камере – а к середине четвертого не осталось, кроме равнодушия, ничего.
Адвокат не появлялся с полгода. Даже правовую комедию – такую, в общем-то, недорогую и необременительную – ломать им стало уже лень. Незачем.
Домашних к нему тоже давным-давно не пускали. Он не знал, что им говорят о причинах прекращения свиданий. Ему не говорили ничего. Нельзя – и конец трепотне.
Теперь он часто задремывал днем или под вечер; ему не мешали и не требовали соблюдать режим. Не режим дня, разумеется; не режим, тщательно разработанный лучшими медиками для поддержания столь драгоценного для державы здоровья – тюремный режим, тюремный. И по тому, как наплевательски теперь относились к таким нарушениям охранявшие его и следившие за ним офицеры, грузный седой человек окончательно понял, что он для них уже – не жилец.
Однажды под вечер он в очередной раз забылся мелким, поверхностным стариковским сном, а когда уже чуть ли не ночью открыл глаза, то напротив него, в его же кресле, сидел незнакомый ему мужчина и смотрел на него.
Мужчине было лет тридцать пять или больше; или меньше. Трудно было сказать. Много переживший мальчик. До неприличия моложавый старик. Жизнерадостный дурачок, которому отчего-то смертельно взгрустнулось. У него были густые волосы и большие, свободные, ясные глаза. Они ощущались как скорбные и веселые одновременно; но вслух седой человек никогда не произнес бы столь претенциозного словосочетания. Это все литература, презрительно думал он, когда вообще думал на такие темы. Когда вообще думал – а не прикидывал и примеривался, как бы половчей сыграть и обыграть. Лужниковские толпы требуют простых слов и коротких фраз, а кремлевские коридоры требуют простых мотиваций и коротких ударов.
Сначала седой человек подумал, что еще спит. Но ему никогда не снились сны про собственную тюрьму, и слава Богу; было бы совсем нелепо и во сне смотреть на эти осточертевшие стены и эту проклятую мебель. В снах, от которых так не хотелось возвращаться к снулой и скудной реальности, он чаще всего видел себя в клокочущем вихре лета девяносто первого, когда он, взбудораженный и почти уже всемогущий, чувствовал себя чуть ли не Лениным: власть валяется в грязи, и надо просто ее поднять. Только Ленин был упырь, думал человек, кровосос, и вдобавок видел не больше чем на пять-семь лет вперед; а я, думал он, буду настоящий.
Потом седой человек решил, что сошел с ума; точнее, конечно, не он сошел, а его начали сводить – подмешивать к пище какой-нибудь галлюциноген или что-нибудь в милом таком роде. Очередной этап медленного и мучительного уничтожения, уважительного по всем формальным признакам. Откуда здесь мог бы взяться хоть кто-то? Да вдобавок – незнакомый? Жене и то путь закрыт навсегда. И если даже предположить, что некто сюда проник – что фиксируют сейчас недреманные телекамеры под потолком? Почему молчит сигнал тревоги?
Потом он решил, что все гораздо проще. Его действительно накормили какой-то дрянью, расслабляющей волю – эта химия, как он слышал, зачастую имеет побочным своим действием снотворные эффекты, – а тем временем тихохонько вошел и будет теперь прямо со сна его тепленького дрючить какой-нибудь новый офицерик, специально подобранный из-за мордочки, на которой буквально с нарочитостью, даже утрированностыо какой-то, будто на иконе, написано: мне можно верить, я не подведу, не продам, я честный и добрый! И начнет требовать в чем-то признаться, что-то подписать и от чего-то отречься. Это было наиболее вероятным, и ни малейшей мистики. Вопрос только, по какому ведомству этот тяжко раненный младенец работает: если по идеологии, то будет требовать признаться в коррумпированности, работе на иностранные разведки, принадлежности к кругу высших агентов влияния, которым Тель-Авив и Вашингтон специально поставили задачу погубить непобедимый и могучий Союз изнутри, а кроме как Тель-Авиву, понимаешь, Союз и губить некому; если же по экономике, то опять начнет требовать номера счетов в иностранных банках, куда моя антипартийная клика переводила партийное золото. Все это мы уже проходили – только мордочки такой еще не видели. Не кадровый. Из переметнувшихся интеллигентов, конечно. На молодого Сахарова похож.
Тех времен, когда тот еще сверхбомбы тачал для горячо любимой социалистической Родины.
– Ну? – спросил седой человек.
Мужчина напротив чуть улыбнулся. Ну конечно, на такой мордочке и улыбка должна быть соответственная. Светлая и грустная. Мудрая, понимаешь, и всепрощающая. Артист, что ли, бывший? Не помню такого артиста.
Он был в гражданском, разумеется; вельветовые джинсы, рубашка, расстегнутая на горле, и легкий джемперок. Вполне демократично в тюрьму явился. Демократия на марше. Была, кажется, такая телепередача в оттепельные времена. Что-то наподобие "Прожектора перестройки", но на полтора-два десятка лет раньше.
Только у нас на Руси, мельком подумал седой человек, могут возникать подобные словесные уродцы. Ляпнут – и даже не слышат, как это смехотворно и дико и как уши вохровцев торчат. Демократия на марше. Народные избранники на этапе. Свобода на зоне. Прожектор на вышке перестройки.
– Вы кто? – спросил седой человек угрюмо.
– Мое имя вам ничего не скажет. Скажем так: интеллигент.
Ну я же так и понял, подумал седой человек удовлетворенно.
– Один из тех, кого запросто именуют научниками – то есть из тех, кто целиком зависит от состояния государства. Еще в большей степени, чем, например, армия. И потому кровно заинтересован в том, чтобы состояние это было хорошим. Дееспособным.
Говорливый какой, подумал седой человек с неудовольствием.
– Один из тех, кто так поддержал сначала Горбачева, а потом едва не привел к власти вас.
Ничего не понял, подумал седой человек с раздражением.
– Привел, понимаешь, привел… – недовольно пробурчал он. – А вот не привел!
– Есть возможность все поправить, – спокойно сказал сидящий напротив незваный ночной гость и опять слегка улыбнулся.
Седой человек напрягся, а потом резко сел, спустив ноги с койки. Вот оно как, подумал он. Сна и расслабления будто не бывало. Вот они теперь меня чем будут…
– Нет-нет, – сказал гость, будто прочитав его мысли. Впрочем, угадать их было несложно. – Это не провокация. Я не Бабингтон.
Какой еще баб? – подумал седой человек.
– Бабингтон, – снова угадав, что делается у него в голове, произнес ночной гость, – это наивный молодой англичанин, который совершенно искренне пытался освободить находящуюся в заключении Марию Стюарт. Тогдашний английский комитет госбезопасности его засек и использовал, чтобы спровоцировать Марию на призывы к заговору против царствующей королевы Елизаветы и к перевороту. На основании этих высказываний, которых Мария сама бы, вероятно, и не сделала никогда, ее судили и обезглавили. Так вот у нас с вами ситуация совсем иная.