– А то как же, – браво ответил Фомичев. Женщина тихонько то ли всхлипнула, то ли застонала у него на плече.
– К сыну… – с трудом разлепив губы, вытолкнула она. Фомичев встрепенулся, прислушался, но она опять отключилась. Впрочем, уже и это было информационным подарком. Знать бы еще, куда это – к сыну. Тогда бы, подумал Фомичев, с моим удовольствием. И поплотнее прижал ее к себе – ему казалось, она мерзла. То есть на остановке-то она точно замерзла. Отогреть надо как-то…
– Это хорошо, – сказал водила. – Много?
– Четверо, – огрызнулся Фомичев. – Старшего вот в армию берут – жена и перестаралась немножко на радостях.
– Молодец, – вдруг с уважением сказал водила. – Старуха должен радоваться, когда сына в армию берут. Сын не воин хуже дочери. Дочь хоть рожать может, а сын не воин – тьфу, ишак.
– Ну, ты не горячись, друг, – уже всерьез завелся Фомичев; видимо, хмель из него все-таки не вполне выветрился. – А если сын – учитель? Или ученый?
– Паф! – сказал водила. – Ты думал, трудный вопрос, да? Простой вопрос. И в армии не всякий воин. И в школе можно быть воин. А ученый – о! – Он смело оторвал одну руку от баранки и уважительно воздел ее к потолку машины. И даже потряс, словно приветствуя подданных с трибуны. И некоторое время так и ехал. – Воин познания! – наконец пояснил он. Потом опустил руку и уже без пафоса признал: – И в армии не всякий воин, и в академии не всякий ученый.
Интересный мужик, с веселым удивлением подумал Фомичев. Женщина шевельнула губами, но беззвучно. Глаза ее были мирно закрыты, казалось, она уже просто спит. Уснула на плече у друга… У мужа. А вот сейчас они приедут домой, и ждут их четверо детей…
Их никто не ждал. Ни сын, ни дочь, ни пес, ни кошка. Даже кактуса на подоконнике не было у Фомичева. При его образе жизни, при его частых и долгих отсутствиях он мог завести дома разве что пыль. Но она и сама заводилась с успехом, пыль – не дети.
По лестнице он нес женщину на руках. Похоже, она и впрямь теперь просто спала – глубоко и, что называется, беспробудно. Мертвецки. Хорошо, что никто не встретился ни на лестнице, ни в лифте. Слегка запыхавшись, Фомичев уложил прекрасную незнакомку на диван; кусая губу, поразмыслил, потом решился снять с нее хотя бы пальто. Платье оказалось просто-таки вечерним, струящимся в облип тонкой талии и широких нежных бедер, с почти открытой грудью, и на груди – авторитетное ожерелье. Не подоспей господин Искариотов, подумал Фомичев, крысята бы кучеряво поживились…
Экзотичный цветок нынче к нему занесло. Уже на дипломатических раутах наркотой балуются, что ли? Он присел на край дивана, наклонился к лицу женщины и профессионально принюхался, погоняв к лицу воздух ладонью. Да, размеренное и совсем уже успокоенное дыхание гостьи отдавало алкоголем, но крайне щадяще, а была ли еще какая-то химия – трудно понять, запахи шли месивом; мягким ночным ловцом снова прыгнул откуда-то с длинной шеи, с обнаженных ключиц истомный аромат садов Севильи-Гренады и, недвусмысленно мурлыкнув присоединиться к сладостным субтропическим безобразиям, снова лукаво спрятался, свернувшись клубочком. Запрокинутое на подушку женское лицо, приоткрытые чувственные губы и покорно закрытые глаза были, оказалось, совсем близко. Фомичев резко отпрянул, будто в лицо ему плеснули кипятком. Женщины у него не было уже несколько месяцев. Да и то… «Каштанку» читала? Молодец, а теперь в койку… Тьфу, ишак.
В несколько проворных движений он обшмонал карманы ее пальто. Пусто. Весь в раздумьях, он вернулся в прихожую и повесил трофей на вешалку. Рядом с его расхожими вещами тот смотрелся, как блестящий султан цирковой лошади в вологодском хлеву. Поколебавшись немного, открыл сумочку и перебрал содержимое. В нашей маленькой шкатулке есть помада и духи… Сигареты есть. Дорогие. Ну, деньги. Немного, кстати – так, чисто карманные. А вот мобильника, например, нет. Документов, конечно, тоже нет. Информационный вакуум. Что же она, с неба свалилась? Девочка из будущего…
Врачей позвать? В нерешительности он некоторое время стоял рядом с диваном, совершенно отчетливо и уже почти без угрызений совести понимая, что любуется ею, беспомощно лежащей навзничь, делай с ней что хошь, а потом снова присел рядом. Диван прогнулся, женщину чуть выкатило к краю, ее бедро коснулось его бедра. Он вздрогнул.
– Утром уеду к сыну, – вдруг внятно и с каким-то вызовом сообщила она, не открывая глаз. Он вздрогнул снова. Наклонился над нею и без сомнений, будто так и надо, мягко поцеловал в лоб, а потом, успокаивая, погладил по голове.
– Конечно, милая, – тихо сказал он. – Непременно поедешь. Он ведь ждет, да? Конечно, ждет. Он тебя очень любит. Таких сыновей поискать. А сейчас тебе надо отдохнуть и набраться сил. Ты немножко заболела, но это пройдет.
Ее губы, дрогнув, улыбнулись.
Завтра она очнется. Перепугается, конечно. Спросит: «Кто вы?» И я, подумал Фомичев, не знаю, что ответить…
Он решительно встал. Вынул одеяло и бережно укрыл ее. Чтобы ей стало совсем уж уютно и целебно, подоткнул со всех сторон, при каждом движении явственно ощущая на своих ладонях теплую, послушную тяжесть женского тела за рубежом одеяла – и твердо зная, что этой тщедушной границы не перейдет. Погасил настольную лампу, чтобы даже приглушенный угловой свет не беспокоил гостью. Набравшись наглости, взял ее сигареты и ушел на кухню курить. Сто лет не курил, а тут все-таки пробило.
4
Она перестала понимать, зачем живет.
В последние двадцать лет все было просто: для сына.
Вряд ли она обожала его как-то уж чересчур. Самозабвенно, фанатично, эгоистично… Какие есть еще определения для сумасшедшей матери? Нет, тут было иное. Она совсем не была диктатором. Никогда не пыталась лезть во все его дела и управлять ими по своему взрослому бабьему разумению. Никогда не требовала детального отчета по каждой проведенной вне дома минуте и аргументированного обоснования любых действий, казавшихся ей лично не вполне надлежащими. Ей были смешны и жалки дуры, которые поступают так и, сами того не понимая, на всю жизнь становятся, при всей своей якобы любви, первыми и главными врагами своих детей – а порой и их погубителями. Она очень рано поняла, что такое поведение диктуется не любовью (хотя старательно маскируется под любовь и самими дурами исключительно как любовь осознается), но всего лишь элементарным эгоизмом, в котором от любви либо очень мало, либо вообще ничего – просто боязнь, что вот дитя начудит, и придется расхлебывать; страх лишних хлопот. Она прекрасно понимала, что от подобных стараний, крайне трудоемких и невероятно нервных, будет, наоборот, плохо, и сама не заметишь, как со всей своей истерически упеленывающей заботой вырастишь не мужчину, а беспомощного уродца; так китайцы бинтовали ноги девочкам, чтобы пальцы намертво вросли под стопу и нельзя стало толком ходить. Утверждалось, что это апофеоз женственности и очень укрепляет семью. Беспомощный уродец, конечно, до поры до времени тоже очень укрепляет семью, однако хороша же та семья получается…
Может, она поняла все это, глядя на мужа? Еще не сознавая, что именно видит, но инстинктивно уже настораживаясь и начиная желать Вовке иной судьбы?