Глафира любила, когда ее питомец "выходил в свет",
она считала светский образ жизни наиболее подходящим для писателя такого
масштаба и очень переживала, когда Глебушка "засиживался". При
Земе-покойнице жизнь в квартире на Сретенском бульваре искрилась и бурлила,
после каждого спектакля певица возвращалась домой в сопровождении артистов,
музыкантов и поклонников, пили шампанское, закусывали, шумно обсуждали
околотеатральные новости, делились сплетнями; здесь завязывались романы и
разбивались вдребезги романтические надежды, выстраивались интриги и частенько
решались тонкие вопросы распределения ролей, причем далеко не всегда именно в
том театре, в котором служила Земфира.
А вот до войны, еще при жизни профессора Богданова, все было
иначе. Профессор шума не любил, гостей "из богемы" не особо привечал,
но и к нему частенько приходили посетители, иногда - больные, а иногда - другие
какие-то, и тогда профессор звал Глашу и велел подать чаю. Глаша всегда была
любопытной, нос, конечно, куда не следовало, не совала, но интересовалась, во
всяком случае, если была возможность увидеть или услышать, так не
прикидывалась, что у нее глаз и ушей нет.
Когда ее только взяли в дом к Богдановым, с ней долго
беседовала их бывшая прислуга, Степанида Андроновна, ушедшая на покой по
старости лет, признававшая, что в ее годы и с ее больными ногами с младенчиком
ей уж не справиться, и, как сказали бы нынче, "передававшая Глаше
дела". Степанида Андроновна прослужила у Богдановых тридцать лет с гаком,
с того дня, как они вселились в этот дом не то в девятьсот втором году, не то в
девятьсот первом. Для нее Борис Саввич Богданов, отец Глебушки, был Борюшкой,
"молодым хозяином", а "старым хозяином" она числила Савву
Никитича, тоже врача-хирурга и тоже профессора. Сама Глаша Савву Никитича уже
не застала, он скончался в тот год, когда Глебушка родился, однако от Степаниды
узнала не только много полезного о привычках и требованиях Богдановых, но и о
том, как они жили раньше. "Ты не смотри, что тебя вроде только в няньки
взяли, - говорила она, - это они так думают, что смогут без прислуги обойтись,
навроде теперь советская власть и прислугу иметь негоже. А куда им без таких,
как я? Они ж не приучены сами за собой ухаживать, да и не барское это дело -
пол мести и тарелки мыть, Борюшка работает как каторжный, оперирует днем и
ночью, и по выходным, и в праздники, Зема - артистка, ей тоже некогда, да и не
с руки. Все одно ты из нянек через месяц-другой, а то и раньше в полноценную
домоправительницу превратишься". Слова старой Степаниды оказались
пророческими, только предсказанный ею "месяц-другой" сократился
буквально до нескольких дней.
От Степаниды Андроновны Глаша узнала, что Савва Никитич
Богданов служил в Солдатенковской больнице, которая теперь называется
Боткинской, заведовал отделением хирургии, и Борюшка пошел по его стопам, был
врачом-ординатором у самого великого Розанова, однако же судьба так
распорядилась, что по роду занятий сын в точности копировал отца, а вот
характерами они разнились полностью. Дело в том, что Солдатенковская больница
(Степанида так и не приучилась именовать ее Боткинской) находится рядом с
ипподромом, прямо через дорогу, и ежели какой наездник получал травму, его
немедля доставляли прямиком в хирургическое отделение, где Савва Никитич
самолично его оперировал, зашивал и чинил. После смерти отца жизни удалых
наездников перешли в руки к сыну, который боролся за них с не меньшим
искусством, упорством и самоотверженностью. А поскольку бегами увлекались очень
многие состоятельные и известные люди, имевшие и собственных лошадей, и любимых
наездников, то понятно, что врач, от таланта которого зависит, сможет ли
наездник еще выступать, и если сможет, то как скоро, так вот, такой врач,
разумеется, будет окружен вниманием, уважением и почетом. До семнадцатого года
вокруг Саввы Никитича толпились богатей, политики, известные личности, дом
постоянно был полон гостей, а сам он с супругой, Борюшкиной матерью, блистал в
свете и отдыхать ездил исключительно на заграничные курорты. После переворота
все изменилось, супруга Саввы Никитича слегла с сердечным недугом, да так и не
оправилась, в девятнадцатом году померла. Бега прекратились, не до того было,
голод, разруха, Гражданская война, Борюшка к тому времени еще учебу не
закончил, Савва Никитич оперировал сутками напролет, больница-то
Солдатенковская была бесплатной, "для всех сословий населения
Москвы". Потом, с годами, все наладилось, вошло в свою колею, и война
закончилась, и бега вернулись. Квартиру, правда, едва не отобрали, когда начали
всех подряд уплотнять и из барских хором кроить коммуналки. В их доме почти все
квартиры поделили, стенки построили, и получилось из каждой большой квартиры -
по две коммунальные, в одну вход с парадной лестницы, в другую - с черной.
Однако же, как оказалось, многие дореволюционные любители
бегов и скачек оказались в руководстве послереволюционной Москвы, да и всей
России, они-то и не дали в обиду своего знаменитого доктора, тем паче наездники
продолжали, как и прежде, разбиваться, лошадям-то все едино: что была
революция, что не было. Так что шестикомнатную квартиру, одну из немногих в
доме, удалось спасти от раздела и заселения посторонними семьями.
Но сохранение квартиры в целости не помогло сохранению
привычного образа жизни. Перестали приходить многочисленные гости, когда
нанимали двух кухарок, чтобы приготовить ужин на всех. Савва Никитич больше не
надевал ни фрак, ни смокинг, и даже появление юной красавицы Земфиры в качестве
Борюшкиной жены не смогло вдохнуть блеск и живость в огромное помещение, словно
на глазах наливавшееся мрачностью и тоской. В тридцать первом году старый
профессор умер, едва успев порадоваться внуку, и жизнь в квартире на Сретенском
бульваре стала еще более серой и скучной. Борис Саввич, Борюшка, общества не
любил, был нелюдимым и замкнутым, хотя говорили про него, что если у отца руки
были золотые, то у сына - бриллиантовые. В тридцатых годах жизнь постепенно
становилась "лучше и веселее", и Степанида Андроновна не теряла
надежды, что вскорости все вернется: и приемы, и гости, и вечерние туалеты с
открытыми плечами, и строгие смокинги, и галстуки-бабочки. Жаль только, что ей
уж не придется это увидеть, снова окунуться в блеск драгоценностей, шуршание
шелка и тафты, аромат духов и сладковатый тугой запах трубочного табака, в звон
бокалов и переливчатый смех.
- Зема - она радостная, живая, - делилась с Глашей
опытом и своими соображениями старая домработница, - она в такой тоске долго
жить не сможет. Вот увидишь, скоро она Борюшкину хмурость переломит,
преодолеет, и тогда все будет по-старому. Так что ты учись, запоминай, чего я
рассказываю, перенимай, пока есть у кого. Пригодится.
Глаша слушала затаив дыхание. Произносимые Степанидой слова
казались ей волшебными, хотя значение их она понимала далеко не всегда.
Допустим, что такое шелк и тафта, она знала, а вот "вечерний туалет с
открытыми плечами" представляла себе весьма приблизительно, что же до
сладкого запаха трубочного табака, это и вовсе казалось ей немыслимым. В
деревне, где она выросла, мужики делали самокрутки из табачных листьев, и дым
от курева пах как угодно - горько, противно, садняще, - но уж никак не сладко.
Каждый день своей новой городской жизни она ждала, что наступит тот самый
перелом, который пророчила Степанида, и ей удастся увидеть своими глазами то,
что до сих пор было известно только из рассказов, книг или немого кино. Хорошо
еще, что в деревне Глаша ходила в школу и выучилась грамоте, так что читать,
пусть и не особенно бегло, умела и была единственной, кто брал книжки у сельской
учительницы, в прошлом - выпускницы Смольного института. И кинопередвижка хоть
и изредка, да посещала Глашину деревню. Но книжки и кино про красивую жизнь -
это одно, а увидеть ее своими глазами, слушать ее звуки, обонять запахи -
совсем, совсем иное…