— Если тебя только это беспокоит, на холме впереди какое-то строение. Кажись, сарай. Похоже, мы рядом с людским жильем. Там, вдалеке, еще что-то — вроде как тоже дома.
— Правьте к сараю, — сказал Пит.
— Мы все равно вымокли до нитки. Чего уж теперь.
— От воды тележке добра не будет.
— А вот это верно.
Пока они двигались к укрытию, Пит говорил, чтобы отвлечь Тибора от горестных мыслей:
— Был в двадцатом веке такой художник — Эндрю Уайет. Так он любил рисовать что-то подобное. Я видел репродукции его картин в одной книге.
— Пейзажи с дождем?
— Нет. Сараи. Сельские виды.
— Хороший художник?
— Думаю, да.
— Почему ты так думаешь?
— На его картинах все так похоже.
— Похоже в каком смысле?
— Ну, все именно так, как выглядит.
Тибор рассмеялся.
— Пит, — сказал он, — есть бесчисленное множество способов изобразить вещь так, как она выглядит. И все будут верными, потому что каждый способ даст правильное изображение вещи. Но только у каждого художника свое видение. Отчасти это зависит от того, что именно акцентирует его зрение, отчасти от его техники. Сразу видно, что ты, Пит, сроду не рисовал.
— Угадали, — сказал Пит.
Он перестал замечать струи воды, затекающие под воротник, довольный тем, что Тибор сел на своего конька и весь ушел в рассуждения, не связанные с пережитой трагедией. Но тут Питу пришла в голову одна мысль, и он с жестокостью ребенка тут же высказал ее вслух, позабыв о своем первоначальном желании отвлекать Тибора:
— Если ваше понимание искусства правильно, то как же вы сможете добросовестно и точно выполнить свое поручение, когда мы найдем Люфтойфеля? Коль скоро существует тысяча способов верно изобразить один и тот же предмет — тут зеленый свет произволу! Акцентируя одно, вы непременно упускаете или уводите в тень другое! Как же в таком случае можно нарисовать истинный портрет?
Тибор решительно замотал головой.
— Ты меня неправильно понял. Существует множество способов изобразить вещь, но лучший — только один.
— И как же угадать, который самый лучший?
Тибор некоторое время молчал.
— Надо начать писать. И сам почувствуешь, если дощупаешься до наилучшего.
— Мне ясней не стало.
Тибор опять надолго замолчал.
— Да ведь и мне это неясно, — обронил он наконец.
Внутри сарая нашлось сено. Закрыв двери, Пит разлегся на нем и стал слушать ритмичный стук дождя. Рядом, жуя сено, почмокивала выпряженная голштинка.
«Эх-хе-хе! Тяжеленько мне пришлось в последние две недели, — думал Пит. — Уж как я старался! С отцом Абернати связался только раз — сразу после происшествия. Он не сказал ничего нового. Дескать, продолжайте путешествие. Ни о чем Тибору не говорите. Будьте его поводырем. Продолжайте поиски. Молюсь за вас. Всего доброго, и да пребудет с вами Господь.»
Иного выбора и нет. Теперь это было очевидно. Ноздри Пита щекотал пряный запах волглого сена. На гвозде прямо над ним висела кожаная подпруга. Капли дождя просачивались через щели в потолке. В дальнем конце виднелся проржавевший корпус автомобиля. Питу вспоминались багсы, чокнутая Супер-М, еще более чокнутый ПАМЗ, весь извилистый путь от Шарлоттсвилля до этого сарая. Вдруг вспомнилось, как они играли в карты в тот вечер — он, Тибор, отец Абернати и Лурин. И как Тибор ни с того ни с сего заговорил о переходе в христианство как последнем средстве увильнуть от паломничества. Мысли переметнулись к Лурин. От нее — к Троице, увиденной на небесах, когда его пронзило жало-копье. Новый, еще более неожиданный скачок памяти — к горизонтальным глазам без век и без зрачков, которые смотрят вдоль мира, вбирая его вплоть до бесконечности. Тут из тьмы выпрыгнул Люфтойфель — и повис высоко над землей, темная жуткая фигура, страшная последним выплеском скорби и ярости. Снова подумалось о Лурин…
Тут он понял, что задремал, — по тому, что проснулся.
Дождь утих. Неподалеку храпел Тибор. Корова исправно жевала. Пит потянулся, потом вдруг резко привстал и сел, обхватив колени.
Тибор следил за игрой теней между стропилами.
«Э-эх, кабы Он не забрал обратно мои руки и ноги, я бы никогда не смог убить того странного человека, того охотника, несчастного Джека Шульда. Ведь Шульд был дюжим мужиком. Только манипуляторы могли уложить такого. Зачем мне были возвращены эти экстензоры — только затем, чтобы я убил? А ведь какое-то время казалось, что все идет просто замечательно… Казалось, все клонится к успешному завершению и Странствие закончится в считанные дни. Казалось, нужный образ скоро будет увиден и работа выполнена. Надежды, пустые надежды. Которые так стремительно сменились отчаянием. Разве это не шутка Господа Гнева, разве в этом не проглянуло Его коварное лицо? Похоже, Пит затронул действительно важный вопрос. На чем именно делать акцент в подобном творении? Может случиться так, что я получу возможность увидеть Его лицо. Где гарантия, что я напишу правильно? Смогу ли я ухватить само Его естество, передать глубинную суть — с помощью красящих веществ разного цвета? Сие превышает меру моего разумения… Как мне не хватает Тоби. Добрая моя собачка… Но и того помешанного жалко. Не хотел я его убивать, а что с ним можно было сделать, с таким безумным! Если бы у меня остались те руки и ноги, я бы плюнул на все и пошел домой. Ведь я даже не уверен, сумел бы я рисовать настоящими руками или нет. Впрочем, Господи, если ты когда-либо решишь вернуть мне руки и ноги… Нет, не верю, что они у меня опять появятся. Все это выше разумения. И дернула меня нелегкая согласиться на это церковное поручение! Теперь-то ясно, что мне не следовало соваться. Я примерялся нарисовать на полотне то, что ни выразить, ни понять. Взялся за работу, которую выполнить невозможно. А все гордыня. Вся жизнь клином сошлась на писании картин. И я знаю — кистью я владею получше многих. Но ведь, с другой стороны, у меня ничего больше и нет, кроме этого умения. Вот оно и выросло в моем воображении до размеров фантастических. Была у меня мысль, что мой дар может не только поставить меня вровень с не-калеками, но и позволит превзойти их; стать выше даже не просто людей с руками и ногами, а выше человека вообще. Мне хотелось, чтобы последующие поколения верующих взирали на мою работу и сознавали высоту, на которую я посягнул подняться. Я мечтал, чтобы они почтительно обмирали не перед Господом Гнева, а перед моей картиной, восхищенные моим искусством. Я жаждал их немого восторга, их оробелого восхищения, их потрясения, их поклонения. О, теперь-то мне очевидно: я возжаждал, чтоб мое искусство было приравнено к божественному акту. Гордыня, и только гордыня, катила вперед мою тележку… А теперь я и сам не знаю, что мне делать дальше… Вперед, вперед — куда же еще? Разумеется, вперед. Начатое надо доделать. Но какими сторонами все это поворачивается, как это не похоже на то, каким мыслилось Странствие с самого начала…»