— Ах, Людовик!
Да, это стоял мой супруг Людовик, преобразившийся в монаха, кем и мечтал всегда стать.
— Поверить не могу, что вы так поступили!
Я услышала, как громкое восклицание эхом катится по просторному нефу собора.
— Умолкните! — прикрикнул он так, словно я была совсем глупа и не способна видеть ту истину, что открылась ему. — Я должен чем-то искупить пролитую мною кровь.
— Да ведь это в вашей власти, — горячо заговорила я, стараясь изо всех сил разрушить ту стену, которую он воздвиг между нами. — Интердикт снят. Вы более не отлучены от лона церкви. Вы можете снова молиться, получать отпущение грехов…
Он что же, так ничего и не понял?
— Этого недостаточно. Я должен наложить на себя епитимью. Поститься, отстаивать все службы… всенощные. Мы все должны глубоко покаяться за ту кровь, которая пятнает наши души…
Слова постепенно замирали, и он вот-вот отвернулся бы от меня, обратился бы снова к алтарю, если бы я ему это позволила. Я решительно подошла вплотную и с силой ухватила его за рукав, а голос мой зазвучал так резко, что вполне мог попрать святость этого места.
— Вам Бог так и велел поступить?
— Да. Бог должен увидеть мою скорбь. Как Ему узнать всю глубину моего раскаяния, если оно невидимо?
— Да ведь Бог всемогущ. Неужто Он не видит, что творится в сердце вашем?
В улыбке Людовика сквозила глубочайшая вера и одновременно — жалость ко мне.
— Разумеется, видит. Нельзя над этим насмехаться, Элеонора. Но мне представляется так, что я должен показать Ему раскаяние всей своей жизнью. Должен стать ближе к Нему. А этого я смогу добиться лишь в том случае, если отрину всю мишуру своей мирской жизни.
— И вы откажетесь от короны? Но ведь вы не сделаете подобной…
Я едва успела прикусить язык, пока с него не сорвалось слово «глупости». Глаза его горели таким фанатичным огнем, что мне сделалось страшно.
— Нет-нет. Разве не был я помазан священным миром? Я король, но даже король должен приносить покаяние за зло и грехи, совершенные именем его. — Глаза Людовика сделались суровы. — Даже королева должна каяться.
Эти слова, произнесенные тихим голосом, вонзились в меня подобно кинжалу. Я задохнулась.
— Так вы и меня вините, Людовик?
Улыбка его смягчилась, в ней засветилась доброта. Пальцами он нежно провел по моей щеке.
— Нет. Вы в этом не повинны. Войско вошло в Шампань по моему приказу. И я один повинен в кровавом кошмаре Ви-три. — С тем он все же отвернулся от меня, но я успела увидеть, что ногти у него обкусаны до крови, до ран на пальцах. — Сегодня я на всю ночь останусь здесь.
Будущее передо мною вдруг подернулось мраком, а больше всего пугало то, что не было произнесено. Но это должно прозвучать!
— Что вы хотите этим сказать? — требовательно спросила я.
— Мне необходимо остаться здесь, — пробормотал он, не сводя глаз с алтаря, где на серебряном распятии играли блики свечей. — Мне необходимо ощущать присутствие Божие. Я нуждаюсь в Его прощении. Ему должен я посвятить свою жизнь. А в будущем внимательнее прислушиваться к аббату Сюжеру и аббату Бернару. Они направят меня на путь, ведущий к Богу… Мне надлежит вести жизнь святую, угодную в очах Господа.
Как мне удалось сдержать свой страх и свой гнев, до сих пор не знаю.
— Но ведь вы же получили прощение папы, Людовик. Ничто не препятствует вам получить и Божье прощение. Пойдемте со мной во дворец.
Он покачал головой и снова посмотрел на меня, как на неразумную, кому не дано постичь всей серьезности его задачи.
— Попытайтесь понять меня, Элеонора. Я не могу вернуться вместе с вами. Я вообще не должен слушать вас. Ваши советы завлекают меня в пучину опасностей…
Мне нужно было услышать это вот так, ясно и прямо, хотя я и без того уже все поняла с ужасающей ясностью.
— Так вы не придете ко мне нынче ночью?
— Да, Элеонора. Я не приду.
Жесткое выражение лица Людовика смягчилось от сочувствия ко мне.
Я мысленно заворчала, показывая зубы. Если он еще раз улыбнется мне так, я не сдержусь и ударю его. Я старательно разогнула сжатые в кулак пальцы и сделала глубокий вдох. Нельзя поддаваться той ярости, которая бушует в моей крови, застилает пеленой глаза, затмевает все, кроме одного — нелепости отказа Людовика.
— У вас же до сих пор нет наследника, Людовик, — проронила я на удивление ровным голосом.
— Да, знаю. — Он вздохнул. — Но мне необходимо остаться здесь.
— А мне что же делать? — Он едва удержался от того, чтобы вместо ответа пожать плечами. Смотреть на меня он избегал. — Вы и для меня хотите вот этого? Состариться прежде времени, вести жизнь монашки? Отгородиться от всего света? Я этого делать не стану. Я молода, я жива… Вы не сможете замкнуть меня в келье, как самого себя.
— Поступайте так, как сочтете нужным, Элеонора. Меня это более не заботит.
— Хорошо. Я стану жить, как сочту нужным. Я не стану связывать себя вашими ограничениями.
Этим я надеялась вызвать у него вспышку гордости — и потерпела поражение. Людовик закрыл лицо руками, плечи затряслись; он вернулся к алтарю и снова преклонил колени.
И что теперь?
Когда супруг мой снова простерся ниц и зарыдал в порыве мучительного раскаяния, я бессильно опустилась на скамеечку на хорах: ноги отказывались держать меня. Нет! На миг я восстала против того, чему невозможно было сопротивляться, Я этого не допущу! Я нарушу эту тишину, буду кричать, вопить, сотрясать воздух выражением чувств, которые душат меня. Потребую, чтобы Бог вернул мне супруга. Однако, вонзив ногти в ладони, я склонила голову и не издала ни звука. Что бы я ни сказала, что бы ни сделала, решения Людовика это не изменит. Он окончательно отдалился, предпочтя мне Бога. Я испытывала непереносимое унижение.
Понятия не имею, сколько времени я провела там, оцепенев от ужаса, пока какой-то звук не вернул меня к действительности, а затем шарканье сандалий монахов не заставило поднять голову. Людовика нигде не было видно. Он покинул меня, удалился в свою келью, лишь бы только не быть рядом со мной, не утешать меня. Сказал все, что считал необходимым сказать, а мне придется смириться со сделанным им выбором.
— Как же мог Ты так поступить со мной? — обратила я свой гнев на Господа Бога, пренебрегая тем, что меня могли услышать. — Как мог обречь меня на такое бессмысленное существование?
И лишь когда эхо этого пронзительного вопля докатилось до меня, я поспешила зажать рот руками и сдержать свои страдания.
Понемногу гнев утих, а на его место пришло удивительное спокойствие. В самой глубине моей заледеневшей души уже зарождалось новое чувство. Я ощущала, как оно разрастается, как расползается по телу, пока не захватило все мое существо без остатка. Презрение. Тяжелое, холодное презрение. Ничего другого я не чувствовала — ничего, кроме презрения к мужчине, который без конца рыдал, распускал сопли да искал себе оправданий. К мужчине, который так и не смог приблизиться к моему идеалу принца-воителя, а вместо того избрал себе монашескую жизнь. Уважать его? Понимать? Любить? Этим чувствам не нашлось места в моей заледеневшей душе. Людовик сам вырвал с корнем любые нежные чувства, когда повернулся ко мне и объявил, что отныне я вольна жить, как сама пожелаю, ибо ему уже не интересны ни я сама, ни мои заботы.