Мое внимание привлекло одно из пожертвований, украшавших собою алтарь.
Поначалу я даже не поверила своим глазам. Потом лишилась дара речи. А затем поклялась себе, что, уж конечно, не стану молчать, как только мне представится возможность снова побеседовать с Людовиком.
Людовик, разумеется, возглавлял церковную процессию. Чтобы подчеркнуть факт его возвращения в лоно церкви, ему предоставили почетное право нести на плече серебряную раку, хранившую мощи святого мученика Дени. Раку водрузили на алтарь, где она нашла прибежище среди такого изобилия золота и дорогих самоцветов, какого святой при жизни и вообразить бы себе не смог. Процессия была многолюдной, пению, казалось, не будет конца. Жара и вонь от громадной толпы паломников были нестерпимы: каждую пядь собора заполняли те, кто смог протолкаться внутрь его стен. Я играла свою роль, как приличествует на подобной церемонии: на мне было платье из дамасского шелка, поверх него затканная золотом парчовая мантия, а голову венчала унизанная жемчугом диадема. Даже Аделаида привлекала к себе внимание, сияя драгоценными королевскими украшениями (она забрала их с собой в Компьень). Людовик же, напротив… Ему пришлось по необходимости отказаться от нелепой одежды паломника, но все равно он был одет в серо-коричневую хламиду с кожаной сумой на поясе, на ногах — грубые сандалии кающегося грешника, в которых он прибыл сюда накануне, когда мы проделали путь в три лье
[47]
из Парижа. Интересно, он хоть помылся? Грязные ноги, кое-как обрезанные волосы — его вполне можно было принять за простого паломника, одного из сотен и сотен простолюдинов, заполнивших весь собор. Я была просто не в силах смотреть на него.
— Богом клянусь, это не мой сын, — пробормотала Аделаида. При виде Людовика она испытала такое отчаяние, что даже ее нелюбовь ко мне отступила на второй план. — Чтобы изо всех моих шести сыновей именно он оказался тем, кто… Вы слышите, что говорят люди? Это ведь опасно.
Вокруг громко перешептывались, даже не пытаясь скрыть пренебрежения к тому, как держит себя король. Я, по крайней мере, не выражала своего отвращения вслух. Людовик не слышал укоров своих подданных. Ноги его были покрыты коркой грязи, лицо заострилось от долгого поста, зато глаза сияли, когда он опускал на алтарь раку святого Дени, уверенный в том, что Бог его благословляет. Когда он смотрел на меня, глаза у него ни разу так не сияли.
Только единожды померк этот яркий блеск глубокого удовлетворения в его глазах.
Когда Людовик подошел и занял свое место рядом со мной, ему волею обстоятельств пришлось взглянуть в лицо Теобальду Шампанскому. Сияние святости, окружавшее Людовика, вмиг погасло. Лицо превратилось в маску, на которой застыла неумолимая враждебность. Если аббат Сюжер надеялся на то, что два государя помирятся, то радость его была преждевременной. Прощать врагам своим? Глаза Людовика, обращенные на Теобальда, сверкали яростью, граф отвечал ему столь же яростным взглядом. И что должен был заключить из этого Бог Людовика?
Впрочем, у меня были свои претензии к Людовику. Когда он уселся, а голоса певчих устремились ввысь, я наклонилась к мужу, прижав губы к его уху:
— Вы отдали мой подарок!
— Какой подарок?
Он заморгал.
— Тот, который я вам преподнесла по случаю нашей свадьбы. Хрустальную вазу, украшающую главный алтарь в монастыре аббата Сюжера. Ваш дар святому Дени! Или аббату Сюжеру? Впрочем, все равно, кому из них. Вы отдали мой свадебный подарок!
На лице Людовика промелькнула растерянность.
— Я счел такое приношение достойным. Я ведь им очень дорожил.
— Я преподнесла его вам. Я выбрала этот подарок как символ моего… моего уважения и тех надежд, какие я возлагала на наш брак.
— Знаю. А вы не одобряете, что я счел его достаточно ценным, чтобы преподнести… В качестве приношения от нас обоих?
— Я не намеревалась дарить вазу аббату Сюжеру, который меня едва терпит.
— Но она предназначена Богу, а не аббату Сюжеру.
Он укорял меня нежным голосом, осторожно положил свою руку на мою, и от этого мой гнев только усилился.
— Богу нет нужды в новых дарах. Вы только взгляните.
Я указала рукой на сверкающую груду приношений, уже частично скрытую от глаз серыми клубами ладана.
— Это знак моего покаяния, Элеонора.
— Мне думается, — провела я пальцем по грубому холщовому рукаву, — что вы довольно ясно выразили свое раскаяние этим одеянием, уж никак не подобающим королю. Весь минувший час я только и слышала, как вас честят глупцом, дурнем и жалким подобием монарха. Даже не знаю, которое из этих определений задело меня сильнее. Все это постыдно, Людовик. Вы должны были бы показаться своему народу как властелин, а не как нищий, живущий в сточной канаве.
— Бог меня поймет. — Он сложил руки и погрузился в молитву. Это было невыносимо. — Помолитесь со мной, Элеонора, — прошептал он, вдруг схватив меня за руку.
— Я буду молиться о наследнике, Людовик, — сказала я желчно. — Надеюсь, что вы сумеете сделать что-то, а не только обращаться с мольбами к Богу.
Он безмятежно улыбнулся, словно все мысли его были обращены к раке с мощами святого.
— Благодарю вас, Элеонора. Я тоже помолюсь, дабы на нас снизошло благословение Божье.
И что же, пришел он ко мне на ложе, в роскошные покои, которые отвели нам в аббатстве? Да нет! Слишком сильным оказалось искушение отстоять вместе с монахами Сен-Дени всенощную перед сверкающим золотом и самоцветами распятием.
Я проклинала его.
Но вынуждена была признать, что путь, намеченный мною для себя здесь, в аббатстве, был хоть и крайне нежелательным, но единственно возможным в теперешних обстоятельствах.
У меня имелась цель. Двоякая цель пребывания здесь, в Сен-Дени. Я нуждалась в помощи, и приходилось признать, что оказать мне ее может один-единственный человек. Ой, как мне этого не хотелось! Как я отшатывалась от самой мысли, просить его о чем бы то ни было. Склонюсь ли я по собственной воле, подвергая себя его язвительной ненависти?
Пресвятая Дева! У меня все сжималось внутри. И все же я пойду на это. После семи лет бесплодного замужества у меня уже не осталось гордости. Две занозы, которые не давали мне покоя ни днем, ни ночью, сама я вытащить не в силах.
Единственным возможным источником моего избавления, единственным голосом, к которому — помимо гласа Божьего — не исключено, что прислушается Людовик, был голос Бернара Клервоского, самого благочестивого и самого несговорчивого святого на земле. Он почтил аббатство Сен-Дени своим присутствием: великолепие торжества выманило его из мрачной кельи, где он проводил свои дни. Ни на земле, ни на небесах не было человека, способного сравниться с ним авторитетом. Пусть он и клеймил меня как исчадие ада, но больше мне не к кому было обратиться.