Там были и школьный учитель, и хранитель вод, и производитель и создатель зерновых, фруктов и растений, и хранитель и производитель животных, и рассказчик, беспрестанно создающий и воссоздающий воспоминания населения, и няня для совсем маленьких и беззащитных, и целитель — открыватель медикаментов и лекарств, и путешественник, посещающий планеты, дабы знания не оставались изолированными и неразделенными, — все они были там, среди нас и в нас, все наши функции и трудовые способности заключались в субстанции этих новых существ, этого Существа, которым мы теперь были — и Джохор с нами и в нас, ведь Джохор слился с нами, Представитель Канопуса как часть Представителя Планеты Восемь, уничтоженной планеты — по крайней мере, уничтоженной для наших целей, ибо кто знает, как эта глыба льда, вращающаяся в пространствах небес, еще видоизменится — станет, например, газом в своем возвращении к почве, форме и субстанции, которые узнали бы наши глаза, что некогда были у нас.
А Представитель все мчался, словно косяк рыб или стая птиц; единый и в то же время соединение индивидуумов — каждый с собственными малыми мыслями и чувствами, но совместными с другими потоками мысли и чувства, входящими, выходящими, перемещающимися, обособляющимися.
Что же мы видели там, что ощущали — и где? В каком месте или времени пребывали мы: чем мы были и когда? Мы уже не видели снежных и ледяных пустынь, нет, но лишь бесконечное смещение и изменение — мы видели нашу планету в мириаде обликов или вероятностей. Мы видели ее в сверкании, во вспышке, как она некогда и существовала, наше теплое и прекрасное местечко, где все доставляло нам счастье, и помимо этого краткого видения мы зрели и тысячу разновидностей того же самого, и каждая из этих разновидностей незначительно отличалась от другой, так что каждая — если бы мы видели только ее одну — могла бы расцениваться нами как стадия развития нашей планеты, но мы видели их именно таким образом, так быстро сливающимися и такими едва различимыми, и поэтому знали, что представшее перед нами было вероятностями, которые могли бы произойти, но не произошли в нашем пространстве и времени. Тогда они, видимо, произошли где-то в другом месте? Да, именно так, мы наблюдали — после, подле или позже, во всяком случае, где-то и когда-то — различные стадии развития нашей планеты, столь многочисленные, вероятности, не воплотившиеся в действительность на том уровне существования, что был нам известен, что мы испытывали, но висевшие как раз за покровом, возможностями, что могли бы или должны были проявиться… Там были мириады не осуществившихся вероятностей, но каждая была реальной и действовала на своем собственном уровне — где, когда и как? — и каждый мир до последней частицы был таким же действительным и ценным, как и тот, что был нам известен как реальный. Как когда-то я, Доэг, стоял перед зеркалами в оболочке своего старого «я» и видел распростершиеся в бесконечном ряду вероятностей все разновидности из генетического хранилища как явные — порой столь похожие на то, чем я был, что я едва мог отметить разницу, но потом меня становилось все больше и больше, в каждой разновидности, и в разновидности уже совершенно отличной от того, чем «я» был, но каждая являлась вероятным и потенциальным вместилищем этого ощущения меня самого, Доэга — одних мои друзья без труда признали бы как меня, Доэга, другие же были так чудовищно далеки от меня, что лишь поворот головы или с трудом уловимая знакомая черта, движение глаз или осанка могли бы сказать: «Да, и он тоже из семьи Доэга, это вероятность Доэга, которая не проявилась в этом измерении или пространстве», — вот так и теперь мы видели все миры, что не были нашей планетой, но все же простирались там, окружая ее и соприкасаясь с ней, и каждый — абсолют и реальность в своем пространстве и времени.
Ах, кто же тогда были Доэг и Алси, кто были Клин, Нонни, Марл и остальные? Чем же была наша планета, одна из великого множества? И когда мы мчались, призраки среди призрачных миров, мы ощущали рядом с собой, в себе и с нами замерзшее и мертвое население, погребенное под снегами. Люди нашего старого мира лежали окоченевшими в пещерах, лачугах, насыпях из льда и снега — их оболочки будут покоиться там столько, сколько будет сохраняться лед, прежде чем превратится — поскольку все должно изменяться — во что-то другое: быть может, в газовое завихрение, или же в пространства сотрясающейся почвы, или же в огонь, что вынужден будет гореть, пока и он не изменится… должен будет измениться… должен будет стать чем-то другим. Но то, чем они, наши люди, наши «я», когда-то были — теперь было с нами, было нами, стало нами — не могло не быть ничем иным, кроме как нами, их представителями — а мы, все вместе, Представитель, наконец-то нашли полюс, что был оконечностью нашей старой планеты, темный холодный полюс, который некогда был воздвигнут в качестве ориентира для космолетов Канопуса, когда они посещали нас. Там мы покинули планету и пришли туда, где теперь и находимся. Мы, Представитель, многие и один, пришли сюда, где Канопус управляет, охраняет и обучает.
Вы спрашиваете, какими нам виделись канопианские агенты во времена Великого Льда? Эта повесть и есть наш ответ.
Послесловие
Мысль написать эти строки посетила меня еще до того, как я приступила к созданию третьей книги цикла, «Канопус в Аргосе: Архивы», ибо к тому времени я вот уже почти пятьдесят лет восхищалась двумя героическими британскими экспедициями в Антарктику. Я имею в виду полярные экспедиции, которые возглавлял Роберт Фолкон Скотт: как известно, первая из них состоялась в 1901–1904 годах, вторая в 1911–1912 годах. Нет, меня интересуют не снег и лед как таковые, но, скорее, определенные социальные процессы тех времен, столь четко высвеченные упомянутыми полярными экспедициями. Но я понимала, что несерьезным, склонным к буквальному пониманию читателям будет нелегко разглядеть, каким образом роман «Сириус экспериментирует», третья книга «космического» цикла, мог возникнуть из пристрастия автора к полярным исследованиям, и поэтому я отказалась от своего намерения написать послесловие. А следующая часть романа оказалась такой «зимней», что в проведении параллелей не возникло бы никаких трудностей: долгое увлечение автора полярными исследованиями и, как следствие, повесть о планете, замерзающей насмерть. И все же читатели, наделенные пониманием творческих — или, по аналогии с электричеством, преобразовательных — процессов, так же легко могли бы ожидать романа о пустынях или какой-то другой крайности климата, географии или поведения. Так что это послесловие в равной мере, если даже не больше, относится и к роману «Сириус экспериментирует».
Есть и еще одно, чисто меркантильное, соображение, почему послесловие к короткой повести вещь неплохая, хотя оно изначально и не планировалось. Когда я сообщила английскому издателю, что четвертая книга цикла будет очень короткой, он был доволен, и не только потому, что это означало бы, что на ее издание будет затрачено меньше деревьев, бумаги, типографской краски и клея для переплета, но и потому, что англичане отличаются пристрастием к коротким книгам, которые с большей вероятностью могут оказаться хорошими и качественными, нежели длинные, — и это несмотря на Диккенса и всех этих многословных и бесспорно выдающихся викторианцев. В то же время, когда я сказала об этом же своему американскому издателю, он мне ответил, высмеивая и себя, и свою нацию, но при этом говоря всерьез, как это они умеют: «Но вы же знаете, что в Америке серьезно воспринимают только большие книги». Так что за границей (я имею в виду за границей Англии, не зная, где живут мои читатели) большое, тем не менее, считается прекрасным.