Было ли хоть одно поколение, которое не взирало бы с удивлением (хотя давно уже пора было привыкнуть) на то, как тунеядцы, правонарушители и бунтари их молодости превращаются с годами в рупор взвешенных суждений? Колин, когда набирал номер Фреда, напоминал себе, что зачастую носители взвешенных суждений не в силах припомнить былые безрассудства. Двое друзей встретились в пабе в воскресенье, и Колин сразу взял быка за рога.
— У меня есть сестра… то есть почти сестра. Она работает в Цимлии и недавно приезжала ко мне, говорила, что тут у нас совершенно неверно представляют дорогого товарища президента Мэтью. На самом-то деле он тот еще плут.
— Да все они одного поля ягоды, — отозвался Фред Коуп, на миг вернувшись к своей бывшей роли скептика во всем, что касалось власти, но добавил: — Но вроде он получше остальных, нет?
— Я нахожусь в двойственном положении, — сказал Колин. — Помни, что слышишь ты голос Колина, но слова принадлежат Сильвии. Это про нее я рассказываю. Так вот, она была очень расстроена. Думаю, тебе может оказаться полезно ознакомиться с иной точкой зрения.
Редактор улыбнулся.
— Дело в том, что нельзя судить их по нашим стандартам. Они там испытывают огромные трудности. И у них совершенно иная культура.
— А почему нельзя? Ты не находишь, что с нашей стороны это чистое высокомерие? И разве уже не наелись мы этим «несуждением по нашим стандартам»?
— Мм… да-а-а… — протянул редактор. — Я понимаю, о чем ты. Ладно, я займусь этим.
Преодолев то, что оба собеседника восприняли как неловкость, они постарались вернуться к славной безответственности их молодости, когда взгляды Колина были таковы, что он не решался озвучить их вне стен своего дома, а Фреду его молодые годы казались теперь непрекращающимся праздником распущенности и анархии. Но у них ничего не получилось. У Фреда скоро должен был родиться второй ребенок. Колин, как обычно, мог думать только о книге, которую писал. Он подозревал, что, вероятно, должен был с большим прилежанием отнестись к просьбе Сильвии, но у него же было лучшее оправдание из всех — он как раз начал писать новый роман. Кроме того, он почему-то всегда чувствовал себя виноватым перед Сильвией и не понимал в чем именно. Да, Колин забыл, как сердился он, когда она поселилась в доме Юлии, как изливал свою ярость на мать. Сейчас он оглядывался на то время с гордостью: он, и Софи, и любой из тех, кто тогда приходил и уходил из дома, любили поговорить о том, как замечательно они все вместе там жили. Но зато Колин четко знал, что всегда завидовал тому, как близок с Сильвией был его старший брат. Теперь же ее религия и то, что ему казалось невротической потребностью в самопожертвовании, вызывали в Колине раздражение. И этот последний ее визит, который закончился тем, что он посадил Сильвию к себе на колени — о, как все это было неловко! Но, несмотря ни на что, он любил ее — как сестру, — да, любил, и был обязан сделать что-нибудь для Африки, и сделал.
Но погодите, есть же еще Руперт, который выслушал его и сказал точно так же, как Фред Коуп, что их (кого их — всю Африку, что ли?) нельзя судить по нашим стандартам.
— А как же правда? — спросил Колин, зная по долгому и болезненному опыту, что правда всегда была и останется бедной родственницей. Нет, Руперт не относится к числу духовных наследников товарища Джонни, а если и был в их числе раньше, то, вероятно, обнаружил, что призывы содействовать правде и говорить только правду на поверку оказались всего лишь призывами, словами. Хотя из Советского Союза «правда» поступала каплями и фрагментами, а не солидными порциями, которые станут доступными через ближайшие десять лет; хотя эта великая империя все еще существовала (но, разумеется, ни один человек, хотя бы отдаленно ассоциирующий себя с левыми, никогда бы не назвал ее империей), выявилось и выявлялось достаточно, чтобы все уяснили: правда должна быть у всех на повестке дня. Но что касается Руперта, он всегда был всего лишь хорошим, честным либералом, и теперь он сказал:
— Не кажется ли вам, что правда порой приносит больше вреда, чем пользы?
— Нет, мне так не кажется, — категорично ответил Колин.
Потом Колин позабыл о просьбе Сильвии — он обустраивал свой кабинет в цокольной квартире, так как Мэриел наконец съехала. Ему нужно было завершать роман: Юлия оставила не столько денег, чтобы можно было расслабиться, сесть сложа руки.
Фред Коуп запросил из архивов газеты и других источников все статьи, что писались про Цимлию, прочитал их и пришел к выводу, что эта страна всегда пользовалась значительным кредитом доверия со стороны мировой общественности. Одним из экспертов, чье имя чаще других стояло под статьями о Цимлии, была Роуз Тримбл. Похоже, она вообще не находила в этом африканском государстве поводов для критики, тогда кто у нас остается еще? У «Монитора» в Сенге имелся внештатный корреспондент, ему-то и дали задание написать очерк под заголовком «Первое десятилетие Цимлии». Редакция получила от него наиболее критическую статью из всех, в то же время корреспондент напоминал читателям, что Африку нельзя судить по европейским стандартам. Фред Коуп послал Колину вырезку: «Надеюсь, ты ожидал что-то в этом роде?» И постскриптум: «А ты сам не хотел бы написать заметку с рассуждениями о том, что афоризм Прудона "Собственность есть кража" мог послужить причиной коррупции и коллапса современного общества? Лично я все чаще склоняюсь к такому мнению, тем более что наш дом за последние два года обворовывали трижды».
На очерк в «Мониторе» обратил внимание редактор той газеты, в которой регулярно печатались статьи Роуз Тримбл о Цимлии и товарище президенте Мэтью, и поручил ей вернуться в Цимлию и посмотреть, соответствует ли нынешняя ситуацию в стране тому, о чем пишет корреспондент «Монитора».
Роуз к тому времени уже сделала себе имя в газетном мире. Этим она была обязана своевременному восхвалению Цимлии, но то было только начало. Дальше у нее все сложилось как надо. «Возблагодарим же Бога, который назначил нам наш час» — эту стихотворную строчку Роуз могла бы произнести с полным на то основанием, только за всю жизнь она не прочла ни одного стихотворения и не упоминала бога без ухмылки. Живя в доме Юлии, она чувствовала себя неполноценной, но, покинув его, избавилась от этого ощущения; наоборот, теперь Ленноксы казались ей существами второго сорта. Восьмидесятые поистине были ее временем. Как раз те качества, которыми обладала Роуз, и требовались в эпоху, когда аплодисменты доставались тем, кто преуспевает, богатеет, идет по головам других. Она была безжалостной, корыстной, она инстинктивно презирала людей. Хотя Роуз поддерживала отношения с относительно серьезной газетой, для которой писала свои очерки о Цимлии, свою нишу она нашла в «Уорлд скандалс», где ее задача состояла в том, чтобы выслеживать слабости, вынюхивать сплетни, а потом охотиться за избранной жертвой день и ночь, пока у нее на руках не окажется убийственное разоблачение. Чем выше в обществе вращалась несчастная жертва, тем лучше. Роуз ночевала под дверьми чужих домов, копалась в мусорных баках, подкупала родственников и друзей, чтобы найти или изобрести дискредитирующие факты: она хорошо выполняла эту работу стервятника, и ее боялись. Особенную известность она приобрела за свои «портреты», вознесшие журнализм на новые высоты мстительности. И все это давалось Роуз легко, потому что она искренне не видела в людях ничего хорошего. Она изначально была уверена в том, что правда о них окажется позорной и что истинную сущность человека всегда составляют неприятные качества. Глумление, презрение, издевка шли из глубины ее души, и таких, как она, было целое поколение. Словно что-то некрасивое и жестокое, что раньше пряталось, вдруг вылезло в Англии на поверхность: так нищий калека на площади поднимает рубище, обнажая страшные язвы. То, что раньше почиталось, теперь подвергается осмеянию; порядочность, уважение к другим считается ныне нелепостью. Читателям показывали мир через грубый экран, отсеивающий все приятное и симпатичное, и тон задавали Роуз Тримбл и ей подобные, кто неспособен был поверить в бескорыстность. Особенно Роуз ненавидела людей, которые читают книги, а точнее, которые притворяются, что их читают — ну конечно же, все это лишь притворство; она презирала искусство и с особым удовольствием издевалась над театром; сама она любила смотреть жестокие и кровожадные фильмы. Общалась она только с такими же, как она, ходила в одни и те же пабы и клубы. Роуз и близкие ей по духу люди понятия не имели, что представляют собой новый феномен, нечто такое, от чего предыдущие поколения отвернулись бы, назвали бы бульварной прессой, годной лишь для низших слоев населения. Однако даже сама эта фраза показалась бы Роуз чуть ли не комплиментом, подтверждением ее смелости в погоне за правдой. Да, откуда же им было знать? Они насмехались над историей, потому что не знали ее. Только два раза в жизни писала она с одобрением и восхищением — о товарище президенте Мэтью Мунгози и затем, позднее, о товарище Глории, которую обожала за бессердечность. Только тогда ее перо не сочилось ядом. Статья же в «Мониторе» вызвала у Роуз приступ ярости и… что-то похожее на страх.