«Это» в историческом контексте — индикатор необратимого конца, крушения, завершения.
Могла ли Эмили выразить свои чувства словами? Может быть, описать образами вроде выметания листьев, тщетных потуг ученицы чародея в вихре осеннего умирания. Выразить свою добросовестность в образах, не тратя слов на объяснения, что она хорошая девочка, а не дряннулька и грязнулька, что она защитница маленького братика, беззащитного, слабого, сидящего в пахучих белых тряпках в белой кроватке. «Все так трудно, все так сложно, — могла бы она сказать. — Полон дом детей, но никто из них не хочет ни пальцем шевельнуть, ни мозгами. Никто не помогает, никто, за всеми надо следить, всем указывать, они меня считают надсмотрщиком, а могли бы сами делать всё, что положено, и было бы сплошное равенство и удовольствие. За всем присмотр нужен, за головами их вшивыми, за мытьем, за болячками и болезнями. А впридачу антисептика вонючая, разве в городе что путное выдадут!.. А когда Джун заболела — я чуть с ума не сошла… Ни с того ни с сего, непонятно, от чего… И все время пыжишься, пыжишься, а потом — раз! Что-то случилось, и все насмарку».
Вероятно, так бы звучало описание событий в версии Эмили.
Однажды вместе с ней к нам опять пришла Джун. Произошло это примерно через две недели после «приобретения женского достоинства» — о какой-то с ее стороны «потере» (девственности) она и думать не хотела. Джун сильно изменилась — в сторону как «достоинства», так и беззащитности, неприкаянности заблудшей овцы. Выглядела она теперь старше Эмили. Тело сохранило детскую неуклюжесть форм, талия не выявилась, грудь набухла, но не оформилась. Влюбленность или нервозность заставляли Джун много есть, она набирала вес. В этой одиннадцатилетней девчонке было что-то от женщины среднего, чуть ли не пожилого возраста: грубоватое тело работницы, лицо, выражавшее одновременно жертвенное терпение и хищный прищур потребителя.
Чувствовала она себя не лучшим образом. На наши вопросы отвечала вяло и невразумительно: да, чувствует себя неважно… да, уже некоторое время. Что болит? Да черт его знает, «просто хреново…»
Джун мучили боли в животе, болела голова. Депрессия, упадок сил — штука для Райанов обычная.
Впрочем, любому из нас знакомо было такое состояние. Какие-то боли и общее недомогание, болезни, не укладывающиеся в определяемые врачами рамки, эпидемические инфекции, подхваченные в местах скопления населения, но выражающиеся у всех по-разному: беспричинные кожные высыпания, нервные срывы, переходящие в буйные припадки или в паралитическое оцепенение; внутренние и наружные опухоли; бродячие боли, совершенно новые болезни, поначалу подгоняемые под старые клише; внезапные таинственные кончины; истощение, на недели укладывающее в постель и вызывающее у родственников подозрения в мнительности и симулянтстве, и внезапно исчезающее. В общем, болезни стали столь привычной частью быта, что «неважное самочувствие» Джун мы воспринимали как одну из «нормальных», привычных болезней. Девочка решила переселиться к нам «на пару дней», как она сказала. Она хотела сбежать от напряженных условий существования в коммуне, и мы с Эмили понимали, даже если сама Джун и не вникала в тему столь глубоко, что она не возражала бы покинуть тот дом навсегда.
Я предложила гостье большой диван в гостиной, но она предпочла матрасик на полу спаленки Эмили и даже, возможно, иногда на нем спала. Иногда. Почти сразу по репликам, ответам на вопросы, общей реакции у меня появились определенные подозрения относительно того, как они проводят свой досуг вдвоем. Не знаю, считали они лесбиянство нормальным, главным или второстепенным, нормы морали все время меняются. Может быть, их объятия объяснялись естественным стремлением к удобству, уюту. Сомнения у меня исчезли после того, как Эмили однажды поделилась со мной, рассказав, сколько положительных эмоций приносит ей тесное общение с «настоящей подругой». Мы с Хуго их не стесняли.
Эмили пыталась нянчиться с Джун, она квохтала вокруг нее, как наседка над цыплятами, все время предлагала что-нибудь съесть. Но Райаны питаются не так, как остальные граждане. Джун отщипывала, отковыривала, пробовала. Уж не знаю, может, и вправду, как утверждала Эмили, наша гостья страдала авитаминозом, но причина недомогания, похоже, все-таки была иная. «Я всегда так ела и чувствовала себя нормально, а сейчас…»
И если бы вы спросили Джун, что для нее означает «это», она бы отреагировала однозначно: «Ну, не зна-а… Хреновато мне чё-то!»
Может быть, стоит представить себе «это» как некий невидимый пар, эманацию вроде влажности воздуха, о которой вы знаете и даже можете измерить, но которую не наблюдаете невооруженным глазом. Не видя водяного пара, вы знаете, что он присутствует в воздухе между вами и деревьями за окном, что он может при дуновении холодного ветра сконденсироваться, превратиться в туман или выпасть в виде осадков. «Это» повсюду, оно в нашей крови, в нашем сознании. Его нельзя определить однажды и навсегда, пригвоздить формулировкой, зафиксировать в неизменном состоянии. «Это» — болезнь, усталость, раздражение, прыщи и фурункулы. «Это» — боль от необходимости беспомощно наблюдать, как четырнадцатилетняя Эмили машет метлой, безнадежно сражается с обезумевшим листопадом. «Это» в отказавшем электроснабжении, в мертвых телефонных линиях, в бродячих бандах людоедов, оно же — «они» и их сумасбродства, оно же — то, что происходит за стеной, и то, что происходит в этом мире, где час следует за часом, жизнь ползет по предписанному пути, по правилам, как в детской игре.
Лето закончилось, и за стеной все стало так же гадко, как и по эту ее сторону. А может быть, я просто лучше разглядела, что там происходит. Раньше я вступала в комнату, в коридор, в проход, видела двери, открывавшиеся в другие объемы, передо мною раскрывались возможности выбора, ограниченные данным местом, поворотом, количеством дверей, а вместе с тем и определенная упорядоченность, и частью этого порядка являлась я сама. Теперь же я вижу несколько комнат сразу сверху и способна воспринимать впечатления столь быстро, что пожираю их мгновенно. Ощущение нового, изумление, ожидание сюрприза — все это исчезло. Помещения сжались чуть ли не до размеров кукольного домика. А беспорядок царит невообразимый. Ощущение такое, что все помещения в доме тщательно и продуманно обставлялись лишь для того, чтобы потом все мгновенно разорить и разрушить. Как будто множество комнат большого дома декорировалось в разных стилях, свойственных разным эпохам, причем произвольно, бессистемно, не так, чтобы показать течение веков и переход одного стиля в другой, смену одной моды следующим капризом. Закончено, осмотрено, одобрено — и разрушено.
Невозможно передать впечатления от разрушений. Может быть, и заходить туда не стоило. Щепки, обрывки, кучи, развалы… Некоторые из комнат превратились в вонючие помойки. Кое-где мебель стоит, как стояла, но отсутствуют потолки, рухнули стены. В центре большой парадной комнаты, обставленной в духе Второй французской империи, на железном листе, брошенном на пол в центре, тлеют угли догоревшего костра, вокруг валяются спальные мешки. У стены котел с вареной картошкой в мундире и дюжина пар сапог. Я знаю, что вот-вот вернутся солдаты, нужно скорее бежать, чтобы не остаться здесь, на ковре, рядом с уже валяющимся на нем окровавленным трупом.