— А Майкл здесь?
— Да, здесь, он еще спит, — говорю я твердо.
Твердость моего тона убеждает Дженет в том, что все в порядке, и она спокойно завершает завтрак. Комната уже прогрелась, она встает, и в своей белой пижамке кажется мне совсем хрупкой и очень уязвимой. Она обеими руками обнимает меня за шею, начинает раскачиваться взад и вперед и напевает колыбельную. Я тоже ее качаю, я ей пою — баюкаю ее, она становится младенцем, засыпающим там у соседей, ребенком, которого я не рожу. Потом, резко, она меня отпускает, и я упруго распрямляюсь, как дерево, которое пригнули до земли, а потом вдруг отпустили. Дженет одевается, что-то напевая вполголоса, все еще сонная, все еще тихая, спокойная. Я думаю о том, что эта безмятежность пребудет с ней еще на годы, пока она не станет жить под гнетом, когда придется начать думать так: через полчаса мне надо почистить картошку, об этом нельзя забыть, потом мне надо составить список, что купить у бакалейщика, а потом мне надо еще сменить воротничок на платье, только б не забыть, а потом… Мне очень хочется защитить ее от гнета, от давления, как-то все это отложить, отсрочить; потом я говорю себе, что не должна пытаться ее от этого закрыть, и эта моя потребность означает лишь то, что Анна хочет защитить Анну, саму себя. Дженет одевается медленно, что-то тихонько напевая, бормоча; ее движения ленивы и беспорядочны, как у пчелы на солнцепеке. Она надевает красную короткую юбку в складку, темно-синий свитер и длинные темно-синие чулки. Маленькая хорошенькая девочка. Дженет. Анна. Соседский ребенок спит; от него исходит блаженное молчание. Все спят, кроме меня и Дженет. Чувство особой близости, интимной исключительности — чувство, которое ко мне пришло, когда Дженет родилась, когда она и я нередко вдвоем бодрствовали в те часы, когда весь город вокруг нас спал. Это чувство теплой, ленивой, интимной радости. Дженет мне кажется настолько хрупкой, что я хочу к ней потянуться, закрыть ее руками, уберечь от шага неверного или от неосторожного движения; и в то же время настолько сильной, что эта сила делает ее бессмертной. Я чувствую то, что чувствовала ночью рядом с Майклом, — триумф, мне хочется смеяться: это прекрасное и удивительное, бессмертное человеческое существо живет, вот, оно здесь, вопреки тяжелому грузу смерти.
Уже почти восемь, и приходит гнет другого круга моих обязанностей; сегодня Майкл должен ехать в больницу в Южном Лондоне, а это значит, что ему надо встать в восемь, чтобы туда успеть. Он предпочитает, чтобы Дженет уходила в школу до того, как он встает. И мне так тоже легче, потому что иначе мне приходится делиться на две части. Две личности — мать Дженет и любовница Майкла предпочитают жить врозь. Мне очень трудно быть ими обеими одновременно. Дождь кончился. Я протираю оконное стекло, запотевшее от дыхания, ночного сна, и вижу, что за окном — прохладно, сыро, но дождя больше не будет. Школа Дженет недалеко от дома, идти туда недолго. Я говорю:
— Надо прихватить на всякий случай плащ.
Мгновенно ее голос взвивается в протесте:
— Ой, мама, нет, я ненавижу плащ, хочу идти в пальто.
Я говорю, спокойно, твердо:
— Нет. В плаще. Дождь шел всю ночь.
— Откуда ты можешь это знать, ведь ты спала?
Эта реплика, исполненная торжествующего остроумия, приводит девочку в прекрасное расположение духа. Дальнейших возражений не будет, теперь она легко возьмет с собой плащ и согласится надеть резиновые сапоги.
— А ты сегодня заберешь меня из школы?
— Да, постараюсь, но если нет, иди сама домой, с тобой побудет Молли.
— Или Томми.
— Нет, не Томми.
— Почему не Томми?
— Томми уже взрослый, и у него есть девушка.
Я нарочно так говорю, потому что в последнее время замечаю признаки того, что Дженет ревнует Томми к его девушке. Она говорит, спокойно:
— Я всегда буду нравиться Томми больше всех остальных.
И добавляет:
— Если ты за мной не придешь, я пойду к Барбаре и поиграю с ней.
— Хорошо, если так, я заберу тебя от нее в шесть.
Она бросается вниз по лестнице, производя при этом невероятный шум и грохот. Звук такой, как будто в центре дома сходит горная лавина. Я боюсь, что Молли может от этого проснуться. Я стою на верхней площадке лестницы и слушаю, пока, спустя десять секунд, не раздается звук захлопнувшейся двери; тогда с усилием я запираю на замок все мысли, связанные с Дженет, я снова их выпущу на волю, когда настанет должный час. Я возвращаюсь в свою спальню. Майкл выглядит как темный холм, укрытый простынями. Я тут же раздвигаю шторы, сажусь на край кровати и поцелуем бужу его. Он сжимает меня в объятиях и говорит:
— Иди ко мне в постель.
Я отвечаю:
— Уже восемь часов. Потом.
Он кладет свои ладони мне на грудь. Я ощущаю жжение в сосках, и, чтобы подавить свой отклик на его прикосновение, я говорю:
— Уже восемь.
— Ах, Анна, ты по утрам всегда такая собранная и практичная.
— Ну вот и хорошо, — говорю я беззаботно, но слышу в своей голосе досаду.
— Где Дженет?
— Ушла в школу.
Его руки падают с моей груди, и теперь я — из духа противоречия — чувствую, что я разочарована, оттого что мы не станем заниматься с ним любовью. Но одновременно и вздыхаю с облегчением; ведь если б мы стали это делать, он бы опоздал, и я потом оказалась бы в этом виновата. Ну и, конечно, я чувствую обиду: это — моя болезнь, мое бремя, мой крест. Я обижаюсь на его слова — «ты по утрам всегда такая собранная и практичная», ведь именно мои практичность и собранность дарят ему два лишних часа сна.
Он встает, он умывается и бреется, а я готовлю ему завтрак. Мы всегда едим за низким столиком, стоящим у кровати, поспешно сдвинув в сторону постельное белье. Вот мы пьем кофе с гренками и с фруктами; а он уже — сразу видно профессионала — аккуратно и тщательно одет, спокоен, взгляд ясный. Он смотрит на меня внимательно. Я понимаю, что Майкл хочет что-то мне сказать. Неужели он на сегодня запланировал разрыв со мной? Я припоминаю, что это — первое за целую неделю утро, когда мы вместе. Я не хочу об этом думать, потому что Майкл дома чувствует себя несчастным, он там — как узник в тюрьме, и маловероятно, что последние шесть дней он провел там, с женой. А если все это время он был не дома, то где тогда? Мое чувство — это, скорей, не ревность, это — тупая боль, тяжелая тупая боль утраты. Но я улыбаюсь, пододвигаю к нему гренки, протягиваю свежие газеты. Он берет газеты, бросает на них беглый взгляд и говорит небрежно:
— Не знаю, сможешь ли ты потерпеть меня здесь две ближайшие ночи — мне вечером надо приехать в больницу почти напротив твоего дома, я там читаю лекции.
Я улыбаюсь; несколько мгновений мы посылаем друг другу волны иронии — потому что годами мы проводили все ночи вместе. Потом он плавно соскальзывает в сентиментальность, но в то же время и пародируя ее: