— И как вы это назовете?
И я ответила, употребив, и тоже — как обычно, слова «зло», «упоение злым умыслом», «радость от того, что можно сделать больно», и тогда она спросила с интересом:
— Только отрицательные качества, нет ничего хорошего?
— Ничего, — удивленно сказала я.
— И в этом ничего нет созидательного?
— Для меня — нет.
На ее лице появилась особая улыбка, которая, как я прекрасно знаю, означает, что мне следует еще подумать на эту тему, и я спросила:
— Если эта страшная фигура — стихийная и созидательная сила, пригодная для зла и для добра, то почему я так ужасно ее боюсь?
— Возможно, по мере того, как сон ваш будет углубляться, вы ощутите эту жизненную силу не только как нечто исключительно плохое, но и как нечто хорошее.
— Для меня это опасно настолько, что как только я чувствую… скажем так — дыхание этой фигуры из моих снов, и даже до того, как ее увижу, я понимаю, что сон мне снится снова, и я начинаю кричать и биться, чтобы сон остановить, чтобы проснуться.
— Для вас это опасно ровно до тех пор, пока вы этого боитесь…
И к этому — уютный, сочувствующий, материнский кивок, который всегда, невзирая ни на какие обстоятельства, независимо от того, насколько глубоко я была погружена в какую-нибудь обиду или проблему, вызывал у меня почти непреодолимое желание рассмеяться. Я и смеялась, смеялась часто, беспомощно откинувшись на спинку кресла, а она сидела и смотрела на меня, и улыбалась. Я смеялась потому что так людям говорят о змеях и собаках: они тебя не тронут, если ты не будешь их бояться.
И я подумала, как часто думала и раньше, что миссис Маркс хочет слишком многого: ведь если эта фигура, или стихия, настолько хорошо знакома ей по снам и фантазиям других пациентов, что она сразу узнает ее, то почему на мне лежит ответственность за то, что эта вещь тотально злая? Только слово «зло» — оно слишком человеческое для воспринимаемого так принципа, какие бы формы и обличья он ни выбрал для себя, пусть даже и отчасти человеческие, ведь по своей сути он остается чем-то нечеловеческим.
Иными словами, именно я должна заставить это нечто стать не только плохим, но и хорошим? Она это хочет мне сказать?
Прошлой ночью мне снова приснился этот сон, и на этот раз он был более ужасен, чем все то, что довелось мне раньше пережить, потому что я чувствовала ужас, беспомощность перед лицом огромной силы, предназначенной для разрушения и не поддающейся контролю, и не было объекта, или вещи, или даже гнома, которые бы эту силу воплощали. На этот раз во сне со мной был человек, которого узнала я не сразу; потом я поняла, что эта ужасающая сила, эта сила упоительного зла заключена в конкретном человеке, а он мой друг. И вот я с криком заставила себя проснуться, пробудиться ото сна, и я назвала человека из своего сна, осознавая, что впервые принцип вселился в человеческое существо. Когда же я поняла, кто этот человек, я испугалась еще больше. Потому что пока ужасная, пугающая сила содержалась в формах, присущих мифологии и сверхъестественному, сокрытая в ней опасность страшила меня меньше; теперь же эта сила освободилась, вышла на простор, вселилась в человека, и в человека, имеющего доступ к моим чувствам. Когда я полностью, по-настоящему проснулась, я оглянулась на этот сон из состояния бодрствования, и я испугалась, потому что если эта стихия вышла теперь из мифа и вселилась в человеческое существо, то это может означать только одно: она гуляет и во мне, или же может слишком легко очнуться к жизни внутри меня.
Теперь мне надо описать мой опыт, с которым связан этот сон.
Здесь Анна провела черную жирную черту поперек страницы. Под чертой она написала:
Я провела эту черту потому, что я не хочу этого писать. Как будто бы сам факт писания об этом еще глубже засосет меня в опасность. И все же мне надо крепко стоять на том, что Анна, думающая Анна, может смотреть на то, что Анна чувствует, и она может чувства эти называть.
В моей жизни происходит нечто новое. Я думаю, что многим людям знакомо ощущение, что их жизнь имеет определенную форму, которая постепенно проявляется. Это ощущение позволяет им говорить: «Да, этот новый человек для меня важен: он, или она, — это начало чего-то, через что я должен пройти». Или: «Это чувство, которого раньше я не испытывал, оно, оказывается, мне не чуждо. Теперь оно станет частью меня, и мне надо этим заняться».
Теперь, оглядываясь на свою жизнь, я могу легко сказать: «Та Анна, в то время, была таким-то и таким-то человеком. А потом, спустя пять лет, она была такой-то и такой-то». Год, два, пять лет определенного состояния можно свернуть, упаковать или «назвать» — да, в то время я была такой. Что же, сейчас я нахожусь посередине такого вот периода; когда он кончится, я мимоходом оглянусь назад, и я скажу: «Да, я была такой. Я была женщиной ужасно уязвимой, критичной, я использовала свою женскую природу как некое мерило, образец, с которым я соизмеряла мужчин, чтобы отбросить их. Да — что-то в этом роде. Я была Анной, призывающей мужчин к провалу отношений, и я даже не осознавала этого». (Теперь я это осознаю. И если я это осознаю, то, значит, я это проживу, оставлю позади и стану… — но — какой?) Я крепко увязла в чувстве, характерном для женщин наших дней, оно может рождать в них горечь, превращать их в лесбиянок или в одиночек. Да, та Анна была в то время…
Еще одна черная линия поперек страницы.
Около трех недель назад я ходила на политическое собрание. Это было собрание неофициальное, мы встречались у Молли дома. Товарищ Гарри, один из ведущих теоретиков в КП, недавно был в России. Он, будучи евреем, ездил туда, чтоб разобраться, что же происходило там с евреями в «черные годы», до смерти Сталина. Он бился с высшими партийными чинами за то, чтобы вообще туда поехать; они пытались его остановить. Он прибег к угрозе, что, если они его не пустят, не помогут ему, он предаст огласке этот факт. Он поехал; вернулся с ужасной информацией; они хотели, чтобы он молчал об этом. Он возражал в типичной для «интеллектуалов» наших дней манере: хотя бы в этот раз коммунистическая партия должна признать и объяснить то, что всем уже давно известно. Их же довод, старый довод бюрократов от коммунизма, был таков: солидарность с Советским Союзом нужно сохранять любой ценой, что означает признавать так мало, как это только вообще возможно. Они согласились опубликовать небольшой отчет, убрав из него самые ужасные из ужасов. Гарри провел ряд собраний для коммунистов и бывших коммунистов, на которых он говорил о том, что ему удалось узнать. Высшие чины ужасно разъярились, они грозят его изгнать; грозят изгнать из партии тех ее членов, кто ходит на собрания для встречи с ним. Он собирается подать в отставку.
В гостиной у Молли собралось сорок с чем-то человек. Все — «интеллектуалы». Гарри рассказал нам об очень плохих вещах, но — ненамного хуже того, что мы уже узнали к тому времени из прессы. Я обратила внимание на сидевшего рядом со мной человека. Он спокойно слушал все, что Гарри говорил. На фоне всеобщего возбуждения его спокойствие впечатляло. Был такой момент, когда мы улыбнулись друг другу с болезненной иронией, являющейся в наше время отличительной чертой людей вроде нас. Формально собрание уже закончилось, но еще осталось человек десять. Я узнала дух «закрытого собрания» — будет продолжение, но некоммунистам следует уйти. Однако, поколебавшись, Гарри и другие разрешили нам остаться. И Гарри снова начал говорить. То, что мы выслушали раньше, было ужасно; то, что мы слушали теперь, было намного хуже даже того, что пишут в самых злостных и непримиримых антикоммунистических газетах. У них не было доступа к реальным фактам, у Гарри же он был. Он рассказывал о пытках, о побоях, о самых изуверских способах убийства. О евреях, сидящих в клетках, изобретенных в Средние века для пыток, о том, как применялись к ним орудия для пыток, доставленные в тюрьмы для этих целей из музеев. Ну и так далее.