— Где Марион?
Он произнес, напряженно, с недоверием в голосе:
— Она наверху.
Он мог бы вслух сказать: «Я не хочу, чтобы ты с ней встречалась».
Томми навел на Анну взгляд своих темных пустых глаз, почти что сфокусировав его на ней, так что она почувствовала себя словно бы раздетой, выставленной напоказ, таким тяжелым был этот темный взгляд. И все же он не был направлен точно на нее; Анна, которой он запрещал, которую предупреждал, стояла чуть левее. Анна несколько истерически подумала, что ее словно бы заставляют сдвинуться вправо, попасть в точный прицел его зрения, или — его слепоты. Анна сказала:
— Я пойду наверх, нет, пожалуйста, не беспокойся.
Потому что он уже начал приподниматься в порыве остановить ее. Она закрыла за собой дверь и сразу пошла вверх по лестнице, в ту квартиру, где они с Дженет раньше жили. Она думала, что ушла от Томми, потому что у нее с ним не было никакого контакта, ей было нечего ему сказать, и что теперь она идет к Марион, которой ей тоже нечего сказать.
Лестница была узкой и темной. Голова Анны поднялась из колодца темноты и оказалась в белой свежевыкрашенной чистоте крошечной лестничной площадки. Сквозь приоткрытую дверь она увидела склонившуюся над газетой Марион. Та приветствовала Анну веселой светской улыбкой.
— Смотри! — воскликнула она, с триумфальным видом суя газету гостье в руки. Там была фотография Марион и подпись: «С несчастными африканцами обращаются абсолютно отвратительно». И так далее. Комментарии были откровенно недоброжелательными, но, судя по всему, Марион этого не замечала. Она читала, склонившись через плечо Анны, улыбаясь, легонько и озорно пихая Анну в плечо, почти извиваясь от виноватого восторга.
— Мои мать и сестры страшно взбесились, они просто вышли из себя.
— Могу себе представить, — сказала Анна, сухо.
Она услышала свой тихий, сухой, критичный голосок, увидела, как Марион, поморщившись, старается пропустить это мимо ушей. Анна сидела в кресле, покрытом белой тканью. Марион присела на кровать. Она сидела с видом крутой девчонки, эта неряшливая и красивая матрона. И смотрела на Анну по-детски непосредственно, кокетливо.
Анна думала: «По-видимому, я здесь для того, что бы вернуть Марион в действительность. А какова ее действительность? Ужасающая честность, подсвеченная алкоголем. А почему бы ей не быть такой, почему бы ей до конца дней своих не продолжать хихикать, сбивая набок каски полицейских, вынашивая заговорщицкие планы с Томми?»
— Как приятно тебя видеть, Анна, — сказала Марион, подождав, не скажет ли чего-нибудь Анна. — Хочешь выпить чаю?
— Нет, — сказала Анна, собираясь с силами.
Но было уже слишком поздно, Марион уже выбежала из комнаты и хлопотала на маленькой кухоньке, за стеной. Анна последовала за ней.
— До чего же прелестная квартирка, как же я ее люблю, как тебе повезло, что ты здесь жила, я бы на твоем месте никакими силами не смогла бы себя заставить отсюда съехать.
Анна осмотрелась: маленькая очаровательная квартирка, низкие потолки, аккуратные поблескивающие окна. Все вокруг белое, яркое, свежее. Каждый предмет обстановки отдавался в ней болью, потому что в этих маленьких улыбчивых комнатках хранились их с Майклом любовь, четыре года детства Дженет, набирающая силу дружба с Молли. Анна стояла, прислонившись к стене, и смотрела на Марион, в чьих глазах сияла истерия, пока она играла роль проворной гостеприимной хозяйки, а за этой истерией скрывался смертельный страх, что Анна отправит ее домой, прочь из этого белоснежного укрытия, спасающего ее от ответственности.
Анна выключилась; что-то умерло у нее внутри или же отделилось от происходящего. Она превратилась в пустую раковину. Она стояла там, смотрела на такие слова, как дружба, любовь, ответственность и долг, и понимала, что все они — ложь. Она непроизвольно передернулась. Марион это заметила, и на ее лице отобразился настоящий неприкрытый ужас. Она сказала: «Анна!» И это было мольбой.
Анна посмотрела в лицо Молли с улыбкой, которая, как она знала, была пустой, и она подумала: «Что ж, это не имеет ни малейшего значения». Она вернулась в комнату и снова села, опустошенная.
Вскоре туда пришла и Марион, с чайным подносом. У нее был виноватый и дерзкий вид, потому что она готовилась предстать перед лицом той Анны, другой. Она устроила большую суетливую возню с чайными ложками, с чашками, чтобы закрыться от Анны, которой там и не было; потом она вздохнула, она оттолкнула в сторону поднос, ее лицо смягчилось, изменилось.
Она сказала:
— Я знаю, Ричард и Молли попросили тебя прийти сюда и поговорить со мной.
Анна продолжала сидеть молча. Она чувствовала, что будет вот так, молча, вечно здесь сидеть. А потом она поняла, что скоро заговорит. Она подумала: «Интересно, а что я собираюсь сказать? А еще интересно, кто этот человек, который будет все говорить? Как странно, вот так сидеть и ждать, когда же он заговорит, хотеть услышать, что он скажет». Она сказала как бы в полусне:
— Марион, ты помнишь мистера Матлонга? (Она подумала: «Оказывается, я собираюсь говорить о Томе Матлонге, как странно!»)
— Кто это — мистер Матлонг?
— Вождь африканского движения. Помнишь, ты приходила ко мне насчет него.
— Ах да, просто его имя на секунду вылетело у меня из головы.
— Сегодня утром я думала о нем.
— Да? Правда?
— Да. Думала. (Голос Анны оставался спокойным и отстраненным. Она к нему прислушивалась.)
Взгляд Марион стал более осмысленным, и было видно, что она страдает. Она подергивала выбившуюся прядь волос, наматывала ее на указательный палец.
— Когда он здесь был два года назад, ему было очень тяжело. Неделю за неделей он безуспешно пытался добиться встречи с секретарем по колониальным вопросам, с ним обращались пренебрежительно и унизительно. И далеко небезосновательно Матлонг полагал, что очень скоро он окажется в тюрьме. Марион, он очень умный человек.
— Да, я уверена, что это так.
Улыбка Марион, обращенная к Анне, была мимолетной и непроизвольной, как будто ею Марион пыталась сказать Анне: «Да, и ты очень умная, и я знаю, к чему ты клонишь».
— В воскресенье он позвонил мне и сказал, что он устал, что ему нужен отдых. И вот я на речном суденышке отправилась с ним в Гринвич. Когда мы возвращались, он был очень молчалив. Сидел и улыбался. Смотрел на берега. Ты же знаешь, Марион, это ведь очень впечатляющее зрелище, когда возвращаешься из Гринвича, эта солидная громада Лондона, которая встает перед тобой? Здание Совета графства? И огромные промышленные здания. Причалы, доки, корабли. Ну а потом — Вестминстер… (Анна говорила мягко, тихо, ей по-прежнему было непонятно и интересно, что же она скажет дальше.) Там все веками стоит без изменений. Я его спросила, о чем он думает. Он сказал: «Меня не могут сломать белые поселенцы. Меня не сломала тюрьма, когда я там сидел последний раз, — исторический процесс на стороне нашего народа. Но сегодня я чувствую, что вес Британской империи лежит на мне могильным камнем». Он сказал: «Понимаешь ли ты, сколько должно смениться поколений, чтобы сложилось общество, в котором автобусы ходят по расписанию? Где на деловые письма отвечают вовремя и по существу? Где ты доверяешь своим министрам и знаешь, что они не берут взяток?» Мы проплывали мимо Вестминстера, и я помню, как я подумала, что очень немногие из сидящих там политиков обладают хотя бы половиной его достоинств — потому что он, можно сказать, святой, Марион…