Но у каждого из четвертых молодых Браунов было свое, отличное от других, отношение к этому вопросу. И каждый по-своему смотрел на туризм, на неутомимое бродяжничество по разным странам.
Стивен, первенец, был самым передовым по своим убеждениям. Правительства всех стран мира он считал реакционными, и это позволяло ему ехать куда угодно, не поступаясь своими принципами, – с таким же цинизмом, как это делают эгоистичные и аполитичные мещане, которых он сам всегда нещадно поносил. Эйлин была далека от политики и благодаря этому путешествовала без всяких предубеждений, подобно своему старшему брату. Самая запутанная концепция была у Джеймса: он, например, наотрез отказался ехать в Грецию,
[6]
но в то же время в прошлом году посетил Испанию, утверждая, что это необходимо ему для самообразования; считая Израиль фашистским государством, он объезжал его стороной, но военные диктатуры в отдельных странах Ближнего и Среднего Востока не отпугивали его, и он, отбросив сомнения, побывал там. Тим считал, что конец цивилизации не за горами, что мир, погрязший в бюрократизме глобальных масштабов, будет ввергнут в пучину варварства и хаоса и скоро мы с завистью будем оглядываться на сегодняшний день, который завтра покажется нам безвозвратно утерянным золотым веком; к каждому новому путешествию он подходил как гурман, смакующий последнюю бутылку редкого вина.
Вернемся, однако, к матери. Она сидела на открытой террасе кафе в Испании со своим молодым любовником (да, другого слова не подберешь, мельком подумала она) и потягивала аперитив; завтра они идут смотреть бой быков – он обожает это зрелище. С чисто эстетической точки зрения.
Прежде чем вернуться в свой номер, Кейт и Джеффри спустились к морю по тропинкам, где пахло олеандрами, прованским маслом и мочой, и постояли немного на вспаханном тысячами пар ног песке, глядя на толпу юнцов. Было уже довольно поздно, серп луны поднялся высоко над морем, ряды посетителей за столиками прибрежного кафе поредели, и некоторые молодые люди и девушки поторопились устроиться на ночь в объятиях друг друга. Кое-кто еще топтался в танце на брошенных на песок циновках – развевались волосы, сонно мерцали глаза. У кромки воды другая группка пела под аккомпанемент гитары, на которой играла девушка, сидевшая на скале словно русалка.
Кейт старалась не смотреть на своего спутника; она понимала, что, когда он в полном разладе с самим собой, лучше его не трогать, это только будет его раздражать: она это знала по своим детям. На нее нахлынули воспоминания – не о юности, нет. Кейт вспомнила, как десять лет тому назад она полюбила того мальчика. Тогдашняя ее боль, стремление преодолеть что-то, что находилось за барьером времени, была похожа на боль, которую сейчас испытывал Джеффри. Тогда она вынуждена была жить и любить, находясь по другую сторону барьера, – у нее не было иного выхода. Джеффри тоже смирится с этим. Но Кейт не любила вспоминать то время. Это было унизительно. Глядя, как эти прекрасные, юные создания двигаются, нежатся на песке, лежат в грациозных позах, застигнутые сном, она говорила себе: да, то время действительно было временем страшного унижения. Годы супружества, долгие годы приносящего удовлетворение секса, поглотили сам секс, который стал для нее привычным и легко доступным языком чувств… а у того мальчика не было подобного опыта, он понимал только игру воображения, только романтическое. Чувственность Кейт отпугивала его… или отпугнула бы, если бы Кейт не подавляла ее в себе, увидев, что разговор плоти чужд ему, что это язык людей зрелых и опытных, и тогда она впервые с тревогой осознала по-настоящему, насколько ей не хватает привычного супружеского общения. Бывая с ним, она все время чувствовала, будто носит в себе какую-то постыдную тайну или недуг, который нужно скрывать.
Она знала, что не имеет права усугублять и без того тяжкие душевные муки Джеффри, к которым примешивался какой-то чисто животный стыд – так похожий на ее собственный тогда, с тем мальчиком, – и поэтому не должна обнаруживать своего сочувствия, не должна показывать, что понимает и разделяет его переживания.
Когда они стояли на берегу, в каких-нибудь десяти шагах от молодежи, но отгороженные от нее глухой стеной времени, мимо прошла девушка – она шла улыбаясь, волоча по песку босые ноги; босые – просто потому, что ей нравилось ощущение песка между пальцами. Она взглянула на Джеффри, и улыбку словно смыло с ее отрешенного лица… но через мгновение она уже снова шла и улыбалась, как прежде. Кейт узнала это выражение: это была маска, которую надевают, сталкиваясь с людьми посторонними, принадлежащими к другой касте, группе или табору. Она попыталась поставить себя на место этой девушки – семнадцатилетней, с длинными тонкими коричневыми от загара руками и ногами, длинными черными волосами, вышагивающей босиком по ночному пляжу с видом непостижимой самоуверенности, – чтобы увидеть Джеффри ее глазами: не юнца, каким он кажется самой Кейт, а мужчину, на которого можно смотреть такими вот пустыми глазами, словно его и нет перед тобой. Ей удалось это с трудом. В возрасте этой девушки Кейт точно такими же глазами смотрела на всех мужчин старше двадцати пяти лет. Только кумиры ее юности, в отличие от сегодняшних, несли на себе печать мужественности и силы. Вернувшись к действительности из своего путешествия в прошлое, она увидела рядом с собой человека отнюдь не мужественного, а слабое существо, все усилия которого направлены на горькое осознание своей беспомощности и на то, чтобы не сломиться под тяжестью этого сознания. Он обернулся к ней и промолвил:
– Хорошо, что ты рядом, а то бы меня снова засосала эта трясина.
При таком предельно откровенном признании ее роли, роли при нем, сердце Кейт сжалось от обиды, но не слишком сильно; оно было переполнено горечью собственных воспоминаний, сосредоточенных почему-то на мелочах, – значительные события разных периодов жизни отходили на второй план, затушевывались почти до полного забвения. Если бы ее спросили, скажем, в конце мая, в тот вечер, когда случайная встреча на улице привела к ним в дом приятеля мужа, – не тогда ли началась цепь случайностей, забросивших ее в эти края?– если бы ее спросили тогда, в какой момент и в какой обстановке было бы ей предпочтительнее столкнуться с реальностью и осознать тот факт, что она достигла особой стадии жизни, которую ей надлежит волей-неволей принять, хоть это и больно, она скорей всего выбрала бы именно такую ситуацию: полоска грязного, распаханного сотнями пар ног песка, залитого непременным лунным светом; неоперившиеся юнцы вокруг, многие младше ее собственных детей, и рядом – молодой мужчина, который вызывает в ней (не стоит закрывать на это глаза) только материнские чувства. У нее чуть было не сорвалось с языка: «Ну, полно, не горюй, все обойдется». Хотелось согреть его у себя на груди, как ребенка. Она, по существу, и думала о нем как мать: «Тогда иди туда, иди, через это надо пройти самому; и даже лучше, если меня не будет поблизости, – при условии, конечно, что я откуда-нибудь со стороны смогу следить за тобой и направлять твои шаги…»
Отель, где они остановились, был расположен далеко не в самой фешенебельной сверкающей огнями реклам части маленького курортного городка. Он прятался на задах, в старом районе, где в затишье, когда не было такого наплыва туристов, жили только испанцы. Но в вестибюле отеля, куда они сейчас вошли с темной улицы, было светло и оживленно, словно днем. Ресторан при отеле был открыт, и за столиками еще сидели и ужинали люди, а между тем шел второй час ночи. Портье за конторкой вручил ключ от номера мистеру Джеффри Мертону и миссис Кэтрин Браун, продолжая вежливо улыбаться, – только жесты его стали вдруг какими-то конвульсивными.