— Слышишь! малютка! — сказал мужчина и стал безумно целовать меня.
Но она вцепилась ему в лицо, они подрались, и на шум сбежались люди. Этот случай не остался в тайне, и, как только вернулись мои родители, служанку выгнали вон, а меня поместили в монастырь.
Долгое, время я чувствовала себя там какой-то ошеломленной, среди холодных высоких стен и суровых сестер, почти таких же бездушных, как стены. Обо мне говорили: «Идиотка»! Делая вид, что ни о чем не думаю, я думала всегда и о многом в течении многих месяцев; но губы мои жег, как раскаленный уголь, тот поцелуй, и я бережно хранила его, боясь, чтобы другие не погасили этого пламени. Я поняла! я узнала! С тех пор все то, что я видела, слышала, узнала из книг, скорее лишь помогало расширению и усвоению области этого знания, нежели пробуждало рано проснувшиеся инстинкты. Все, бросаемое на костер, становится добычей пламени, все, попадающее в ад, обречено погибели. Мною овладела страсть к чтению и изучение; предмет изучения был для меня безразличен, и всякая книга удовлетворяла меня, так как не было такой, на страницах которой я — доходившая до галлюцинаций, под гнетом неудовлетворенных желаний — не находила бы хоть намека на сладостную тайну греха. Даже сказания о житие святых опьяняли меня, как волшебные рассказы о любви; я представляла себя нагой, с распущенными волосами, искусительницей отшельников, во время их молитвы.
А между тем, я ходила по длинным со сводами монастырским коридорам, блуждая, как загнанное на охоте животное, с такими жестами, которые изумляли всех, бормоча непонятные для других слова, иногда импровизируя песни и стихи. Сначала, меня прозвали «идиоткой», теперь же стали называть «безумной».
Однажды, оставшись одна в часовни, я стояла с жадно устремленным к алтарю взором: «На что вы так смотрите? — спросила меня сестра. — На этого человека! — отвечала я, указывая ей на Бога. — А, ведь, я, тогда не была атеисткой — нет еще, вовсе нет. Я исполняла свои религиозные обязанности, постилась, исповедовалась, находя несказанную прелесть в том, что могла высказать другому человеку свои желания. „Я влюблена!“ сказала я, однажды, молодому священнику, который меня исповедовал.
— О! — испуганно вскричал он, — в кого же?
— В тебя! — закричала я ему.
Мы ушли вместе. Как? Не помню. Припоминаю, что взбирались по стенам куда-то, потом, что двери в башню отворяли нам сестры-подвижницы, говорившие: „Джизус Мария!“ и при этом сожалевшие о том, что не могут последовать за нами. Он все еще колебался, этот красивый священник, чувствуя угрызения совести и боясь адских мук. Ведь, он, увлекал за собой меня, девочку четырнадцати лет. Потом мы бежали по полю, под сводом голубого неба. Когда он изнемогал от усталости, я бросалась к нему, все трепещущая; он набирался силы, вдохнув в себя аромат моих волос, точно работник, подкрепившийся для нового труда чаркой вина.
На дороге попалась гостиница. Нас спросили: „Две комнаты?“ судя по его костюму. Жестокие! — Одну! — Он покраснел до ушей, испугавшись, возможности скандала. Мы остались одни. Настала тревожная, минута. Он отвернулся, чтобы спустить занавеси и увериться, есть ли у двери замок. Я ждала. Зачем же он последовал за мной? O! эта сутана! Я охватила его шею и, положив его голову к себе на грудь, кусала рясу, стараясь оставить на ней следы своих зубов, там, где церковь наложила свой отпечаток. Но он был робок, нерешителен, не смел. Ему, чтобы спуститься в бездну, нужна было известного рода лестница — а я влекла прямо с обрыва в пропасть. Я его ужасала, он мне наскучил.
Еще до восхода солнца, под окнами зазвенели бубенцы, привязанные к шее мулов — так как нужно было бежать отсюда. Я наскоро оделась, не сказав ему ни слова. Дурак! Один из погонщиков мулов, усаживавший меня в седло, сильно подбросил меня, захохотав мне прямо в лицо. Он был молод, красив, строен и походил на того тореро, который сжимал мою голову в комнате служанки. Во мне пробудилось желание вкусить сладость давнишнего поцелуя, точно внезапно открывшаяся рана. Я пустила своего мула в галоп; погонщик не отставал: он меня понял. Настоящий мужчина! Повернув голову назад, я увидала стоявшего возле гостиницы священника, готовившегося вскочить в седло, смущенно и вопросительно смотревшего мне в след; потом, он вдруг пошел пешком, закрыл лицо обеими руками, к монастырю, быть может довольный собой, но неудовлетворенный…
Это случилось на ворохе сухих листьев, где тысячи насекомых сверкают радужными цветами и, освещенные солнечными лучами, листья дерев переливаются изумрудами. Я вскочила, торжествующая!
Затем, дальнейшие мои воспоминания являются слишком смутными, неясными, как обдуряющий аромат духов, отуманивающий мозг.
Быть может, то переходя от одной любви к другой, то требуя от настоящего дня радостей дня минувшего, то прося милостыни по дорогам, рука, об руку с красивым нищим; или же определившись служанкой в рестораны, куда заходят смеяться и выпить молодые путешественники, быть может, наконец, я поджидала по вечерам, за деревом, того, кто, спрятавшись в канаве большой дороги, подстерегал неосторожных намеченных им заранее путников! Наверное, не знаю, припоминаю лишь тюрьму, старые высокие стены которой имели большое сходство с монастырскими, и тюремщика, которого я любила!
После тюрьмы, я вижу себя в огромном зале, блистающем позолотой, уставленном цветами, где серебристая материя роскошной мебели, кажется брызгами водяных капель, и где ароматическое благоуханье напоминает собой церковь, с дымящимся кадилом. Припоминаю женщин, в разноцветных газовых одеждах, в белом, жёлтом, красном; набеленных, нарумяненных, с длинными шлейфами. Приходили и мужчины; они смеялись с ними, скучая. Я, красивейшая из них, едва прикрытая легкой одеждой, которая предлагает себя и, в то же время, сама берет; принимающая в свои объятия каждого так как для меня не было ничего такого, чего бы я не желала — выносила эту жизнь сераля и пышно развивалась, удовлетворенная в этой, предназначенной мне небом, судьбе. Кто-то увел меня отсюда — какой-то шарлатан, аферист, неожиданно разбогатевший, и в тот же вечер, явившейся сюда.
И вот я, в газовых юбках, являлась играть на кастаньетах и плясать на веревке перед толпой зрителей; затем, меня видели входящей в клетки хищных, зверей, где я, лежала на спине у льва, запускала в его гриву свои белые руки, прикладывала свои губы к его пасти и покрывала все его туловище своими, также рыжими, как у него, волосами! На меня смотрели мужчины своими жгучими глазами, а я, поднявшись, после всех этих упражнений с хищниками, с распущенными волосами — я улыбалась, в ожидании или смерти или поцелуев!
Не знаю, каким образом, но я стала богатой. По утрам брала свои румяны в тех ящиках, куда мне клали золото. Дни проходили в празднествах, при свете люстр, в громадных залах, где огромнейшие зеркала отражали в себе музыкантов и всю нарядную толпу гостей, преклонявшихся перед моею красотой. Я ездила по городу, откинувшись на шелковые подушки коляски, погруженная в свои мечты и едва успевая отвечать на многочисленные поклоны золотой молодежи и значительных лиц города в развевающихся султанах.
Любовник мой, вероятно, был каким-нибудь министром; по его приказанию, я румянила свои щеки. Тогда-то, поняв силу своей красоты, я, однажды, поддалась искушению гордости. У меня была толпа поэтов, которые воспевали меня, не смея понять моей натуры. Подлые души! Поэтому я написала поэму о себе; подобную той, в которой великие итальянские гении олицетворяли все величие первобытной красоты, а христианские художники изображали своих великанов обоих полов. За эту поэму книгопродавец попал в тюрьму. Но, оставшись верной самой себе, я изливала свои ласки на низшие класс людей, точно так же, как солнце разливает свои лучи равномерно на всех; выходя из дворца, я находила свой рай в толпе! Таким образом, когда мой обожатель погиб от удара шпаги одного джентльмена, я влюбилась, в Мадриде, во время боя быков, в Прима Спада.