Фридрих был чрезвычайно изумлен всем этим. Не покидая впечатления многих лет развалин Лилиенбурга, он не мог объяснить себе, что это были за люди, а между тем, их знал каждый во всей Германии из конца в конец; всякий, желавший вступить в разговор об этом предмете с любым болтуном за общим столом, мог получить о них самые точные сведения.
В сущности же, то было собрание авантюристов и князей, дилетантов и артистов, которые внезапно появлялись всюду, где только объявлялось о литературной или музыкальной церемонии — юбилей Гете или Бетховену — всюду, где назначалось представление оперы Ганса Гаммера или первый концерт Рубинштейна. Тогда все они съезжались, кто из Венгрии, некоторые из Швеции, многие из Франции, Италии, Бельгии, Пруссии и даже из Константинополя — были и такие, что приезжали из Японии; встречались они друг с другом без удивления, точно будто это было простое рандеву — пожимали один другому руки, будто расстались накануне, и, живя в одной гостинице, обедая за одним столом, разъезжая по городу в каретах длинною вереницей; показываясь в театре в ложах рядом, вся эта многочисленная, веселая, шумная компания являлась какой-то громадной семьей, члены которой, будучи до этого, рассеяны по разным странам, соединились, наконец, ради одного дня отдыха; они походили также и на огромную стаю птиц, собравшихся с четырех стран света, которая шумно усаживается на одно дерево в лесу.
Теперь они прибыли в Обераммергау по случаю празднества и представления Страстей Господних, а где будут завтра? Быть может, они и сами не знали этого.
Между ними были и магнаты, мундиры их имели большое сходство с гусарскими парадными мундирами, которые так же хорошо играли на скрипке, как музыканты на официальных балах, и пианисты, украшенные орденами, не хуже самих генералов, и носившие черную пару с достоинством любого дипломата; дамы большего света, дурно державшиеся, редко показывающиеся с мужьями, и знаменитые актрисы, державшие себя с достоинством, возле которых никогда не видели их любовников; хорошо известные закулисному миру камергеры и капелланы, всегда воздерживавшиеся от поездок; две новоиспеченные графини, одна москвичка, другая итальянка, обе разорившиеся ради одного и того же тенора, и один контральто, исхудалый, с черным родимым пятном на губе, который имел незаконной женой единственную наследницу царствующего дома. Таким-то образом, некоторая развязность со стороны этих патрициев и большая претензия на аристократичность со стороны артистов уживались весьма легко рядом и даже сливались воедино и, несмотря на неравенство положения, поддерживали между ними единство.
Фридрих заметил на одном конце стола одного старика, худого, высокого, одетого в священническую рясу; из-под высокого, грязного воротника его одежды, не допускавшего видеть белье, из-под длинных седых волос, выставлялось бесцветное землянистое лицо, с суровыми глазами, окруженными глубокими морщинами, украшенное множеством бородавок. В этом безобразии было нечто сильное, повелительное, порывистое и даже угрожающее; впрочем, это лицо мало было назвать безобразным, оно было ужасно: оно напоминало Мирабо, но без признаков энтузиазма, более жестокое, неумолимое — Мирабо-инквизитора. Потом, вдруг оно становилось иным. Суровые складки мгновенно преображались в сострадательную улыбку, полузакрытые глаза светились долгим, ласкающим взглядом распущенные волосы будто придавали ему какой-то смиренный, даже жалостливый вид, как волосы Христа. Это лицо, за минуту дикое и зловещее, точно будто расцветало в каком то религиозном умилении. Вместо злого демона, перед вами являлся апостол. После Торквемады — святой Павел.
Очень молодые девушки и мужчины, одни с короткими, другие с длинными волосами, как будто женщины хотели походить на мужчин, а мужчины на женщин — все они оборачивались, наклонялись к этой замечательной личности, следили, любовались им, с горячностью учеников в экстазе; он же, спокойный и улыбающийся, покуривая толстую сигару, обводил этих детей своим ласковым взглядом и, протягивая к ним руки, как-бы отечески благословлял их своими длинными, худыми руками.
Внезапно им овладел припадок кашля, и он бросил свою недокуренную сигару в стоявший перед ним стакан шампанского — не бокал, а большой стакан. Табак смешался с вином. Тогда одна из молодых девушек — самая хорошенькая, лет шестнадцати, из-под кисейного корсажа которой сквозила розовая глянцевитая шея, вскочила, схватив стакан, вынула оттуда сигару и с горячностью спрятала ее за корсаж, с торжествующим видом.
Он не нашел в этом ничего странного, улыбнулся еще снисходительнее и, как бы выражая своим взглядом: «дитя!» он ласково погладил ладонью щеку покрасневшей от радости девушки.
То был аббат Глинк.
В молодости, он был пианистом и человеком с состоянием; виртуозность его доходила до степени фантастического, а безумная дерзость простиралась до того, что он сказал, однажды, какой-то жене посланника, которая подняла между двумя педалями уроненный им носовой платок, которым он вытирал свои вспотевшие пальцы:
— Вы можете оставить его у себя, сударыня!
С течением времени, утомленный обычными своими успехами, он сделался из композитора проповедником, а из вольнодумца — богословом. Он не отрекся вполне ни от клавиатуры, ни от альковов; но старался выказывать свое презрение к прежней виртуозности. В обществе был гениальным человеком и, в то же время, аббатом. Именно, таким аббатом, которые так часто попадаются в Риме, и которых зовут монсеньорами; у этих людей, при совершении таинства и во время их пребывания в прихожих епископов, ноги бывают обуты в фиолетовые ботинки, а в будуарах и в ложах примадонн, они вовсе разуты; словом, то церковные шарлатаны.
Его сутана, из которой он сумел сделать нечто вроде кафтана, не препятствовала ему вмешиваться в нарядную толпу концертов, зрелищ, празднеств; а к слишком декольтированным дамам он питал даже особенную слабость. Сопровождаемый длинной вереницей своей паствы, среди которой он являлся пастухом или козлом, он объезжал Вену, Берлин, Петербург, встречая всюду радостный официальный прием, редко где останавливаясь в домах, разве для того только, чтобы, в виде милости, взять левой рукой несколько аккордов на фортепиано; иногда-же, когда того желала королева или король — он соглашался дирижировать оркестром, никогда, впрочем, не прибегая при этом к помощи смычка — стоя на возвышении, со своей обычно снисходительною, улыбкой на губах, спокойный, величественный, он одним взглядом управлял этой инструментальной армией, по временам лишь то поднимая, то опуская руки в такт музыки и таким образом, дирижировал исполнителями симфонии, как будто благословляя свою паству.
Зимой же, он охотно пользовался гостеприимством — всегда в сопровождении своих многочисленных учеников у какого-нибудь венгерского магната; по утрам отправлял богослужение в часовне этого вельможи; а вечером присутствовал на больших празднествах, устраиваемых после охоты. Здесь ему представлялись каноники и епископы, являвшиеся отдохнуть в этот замок, после своих утомительных трудов по богослужению. Обожаемый, почти боготворимый всеми, он старался быть ласковым, почти добродушным человеком; держась с достоинством, простирал иногда свое великодушие до фамильярности.