И снова Зерцало молчит. Возможно, я уже не столько пересказываю повесть Кейна, сколько начинаю свою.
Порой мне трудно бывает их разделить.
С уверенностью могу сказать: Кейн часто и подолгу смотрел на Медный стадион, дважды без особого энтузиазма пытался оторвать доски, которыми были забиты ворота, словно собираясь зайти, и дважды отступался. Монолог его доносит до меня следующие слова: «Я ломлюсь не на ту арену».
С этими словами он вновь двинулся на запад, но уже целеустремленно, вдоль набережной к Рыцарскому мосту. Добравшись до Старого города, он миновал кратер на месте Зала суда, едва бросив на него взгляд.
Полагаю, Кейн и правосудие всегда имели мало общего.
Что до меня, то всякий раз, как запись доходит до этого момента, у меня стынет сердце. Этот кратер, эта покрытая коростой шлака язва на теле города – дело моих рук.
Я умер, творя ее.
Нелегко на нее смотреть.
Сейчас, когда пишутся эти строки, я уже несколько недель размышляю над тем, каково быть мертвым. Думать об этом тоже нелегко.
Кейн пробыл на том свете семь лет.
Запись хранит лишь мешанину эмоций, изменчивых и переплетенных настолько, что определенной остается лишь их всепоглощающая мощь; но я не стану даже гадать, о чем думал Кейн, когда, перейдя Царский мост, впервые увидал собственными глазами Успенский собор.
6
Сотни – нет, тысячи раз он видел его глазами актеров Студии, но во плоти он обретал особенную массивность, которую не передать никаким симуляторам. Собор громоздится над ним, нависая утесом, заслоняя полнеба: титанический свод снежно-белого мрамора, самое высокое здание в Анхане, превосходящее даже единственный уцелевший шпиль дворца Колхари. Ни прямых линий, ни острых углов; фасад загибается, обманывая взгляд иллюзией перспективы, и оттого кажется грандиозней, чем есть на самом деле, – зрелище его превосходит величием даже реальность. Стены собора неистово чисты: ни украшений, ни деталей, способных придать ему масштаб.
Ни пожары, ни битвы не коснулись его. Ни травинки не растет вокруг него, и лозы не вьются по девственно белым стенам. Полы его – из камня, двери – из железа, потолки – из меди. Успенский собор даже не устрашает: зайти в него – значит оказаться раздавленным пятою собственного ничтожества.
Кейн едва обратил на него внимание.
Подходя к собору, он рассеянно немузыкально насвистывал, с трудом пробуждая призраки мелодий. Фасад собора чистили подвешенные на канатах послушники: хотя черное масло не осквернило храм, дым пожаров оставил следы копоти на сияющем камне.
– Полагаю, тебе придется закрыть лавочку, – пробормотал он.
– С чего бы это? – ответил голос в черепе. – Ма’элКот еще существует – он по-прежнему покровитель Империи и по сию пору слышит молитвы своих детей. Хотя он – лишь составная часть меня, имя Ма’элКот доныне пристало ему.
Таких божеств немало: я суть пантеон. Или ты не понял этого? Пэллес Рил отныне тоже часть меня наравне с Ма’элКотом; она будет покровительницей дикой природы, столь возлюбленной ею, и заступницей слабых и угнетенных, подобно тому, как скрывает беженцев буйная чаща…
– Господи, ты заткнешься? Если бы я знал, что мне придется выслушивать твой сраный бубнеж до конца дней, я бы, ей-богу, позволил тебе меня грохнуть.
Он подошел к воротам, и жрец в белой рясе под ало-золотой мантией распахнул их перед гостем.
– Именем возвышенного Ма’элКота сие смиренное дитя его приветствует владыку Кейна.
Скривившись, Кейн едва кивнул в ответ на глубокий поклон жреца и прошел мимо, провожаемый печальным:
– Не желает ли владыка Кейн спутника? Провожатого, быть может? Дано ли сему смиренному дитяти направить его?
– Сам найду, – отрезал Кейн и двинулся дальше.
Добраться до святая святых ему не составило труда. Семь лет не столь долгий срок, чтобы сгладилась из памяти наимельчайшая деталь. Он знал святыню как свои пять пальцев: он там умер.
Успенский собор был построен поверх стадиона Победы.
Длинным, темным коридором он вышел на слепящее солнце: арена до сих пор была открыта небесам и почти не изменилась с того, первого дня Успения. По низким ступеням он спускается к парапету над ареной, и всякий раз, когда я просматриваю запись, мне кажется, что он вот-вот сиганет через перила, чтобы приземлиться на песок.
Но он остается на месте.
Кейн тяжело вздыхает, и лицо его каменеет понемногу. Оглянувшись, он проходит вдоль рядов сидений, покуда не устраивается в одной из герцогских лож – той, что принадлежала покойному Тоа-Сителлу. Садится, облокотившись на колени, и глядит на арену.
Очень долго.
И снова запись не содержит актерского монолога, не дает намека о том, какие мысли блуждали в голове Кейна. Только сердце переходило временами на адреналиновый галоп, да обжигала глаза непролитая слеза.
– Проблема со счастливыми концовками, – бормочет он наконец, – в том, что ничто по-настоящему не кончается.
– Аминь .
Снова долгая-долгая пауза, покуда Кейн смотрит в небо, будто пытается разглядеть в нем образы сошедшихся в бою богини и бога; потом устремляет взгляд на арену – почти в самый ее центр. К алтарю.
– А Ламорак? – произносит он затем. – Этот сучий потрох теперь тоже бог?
– Разумеется .
– Иисусе!
– Нет. Скорей Иуда. Ламорак станет покровителем предателей, ревнивцев, всех, кто таит в сердцах грех и замышляет тайное злодейство. Отравителей.
Наемных убийц .
– Класс, – бурчит Кейн, горько скривившись. – Это типа для меня особый подарок?
Нет ответа.
– А как насчет Берна?
– Увы, нет. Берна я не храню в душе своей. Какая жалость, из него вышел бы отменный бог войны, не находишь? Во многих отношениях он так подобен Аресу…
Тут уже Кейн не находится с ответом.
– А что с Ханнто-Косой? – бормочет он задумчиво. – Он… ты… начинал карьеру некромантом, ведь так? Бог смерти?
– Красоты .
Кейн фыркает.
– Забавно, да? Человечек столь уродливый, что мне нестерпимо было им оставаться – однако красота была единственной его страстью. Даже сейчас ничто другое не трогает его .
Кейн качает головой.
– Хреновая какая-то работенка. Ты же начинался с него, верно?
– Вот поэтому он главный в моем пантеоне, Кейн .
– Главный? Бог красоты?
– С твоего разрешения, я отвечу словами Китса: