– Собственно говоря, – продолжал Коллберг с жутко неискренним добродушием, – я звоню, чтобы предложить тебе услугу. Мы получили передачу, которая может показаться тебе… э-э… любопытной.
Словно ударила молния, вспыхнули все экраны в вестибюле – от общественных терминалов до справочных автоматов и подвешенных под потолком видеоплакатов. И каждый показывал одну и ту же сцену – должно быть, из какого-то старинного кинофильма, которыми так увлекался Кейн. Кажется, они назывались «вестерны»: железнодорожный вагон, проплывающие за серо-бурым от паровозного дыма окном невысокие горы.
Но из пятерых пассажиров ни один не носил широкополой шляпы, или перевязи с револьверами, или иной непременной принадлежности, которые Тан’элКот привык видеть в развлекательной продукции данного сорта. Собственно говоря, он с некоторым удивлением обнаружил, что четверо были облачены в темные монашеские сутаны, а последний – в расшитую золотом алую рясу полномочного посла.
– Что это? – нахмурился он.
– Это видеосигнал, получаемый сейчас Студией с мыслепередатчика Хэри Майклсона, – ответил Коллберг.
В голове у Тан’элКота билась единственная цитата из Кейна: «Блин, твою мать…» Дыхание у него перехватило.
– Его глазами… – прохрипел он, хватаясь за грудь, словно ощутил физическую боль, – вы можете показать мне смерть Пэллес Рил его глазами …
– О да! – согласился Коллберг, и в голосе его слышались мерзкие нотки похоти, словно у торговца детским порно, распаляющего потенциального покупателя. – Не хочешь ли посмотреть?
Перспектива ошеломила его; впервые в жизни перед Тан’элКотом возникла реальная угроза сей же час лишиться дара речи.
– Я… э-э… рабочий…
Он твердил себе, что должен быть выше подобной мерзости; повторял, что делает это не из мести – не ради того, чтобы навредить сгубившим его врагам, не для того, чтобы потешить низменные стремления, которые Ма’элКот отринул вместе с именем Ханнто-Косы, – но ради того, чтобы спасти мир.
И все же…
С таким же успехом Коллберг мог руками разорвать его грудную клетку и достать сердце. Сила, тянувшая его к ближайшему экрану, не позволяла даже помыслить о сопротивлении.
Тан’элКот обнаружил, что едва не продавил экран, жадно вглядываясь в его глубины.
– Рабочий, – прохрипел он, – это приключение я не пропущу ни за что на свете.
Есть в мире череда сказаний, и начинается она в стародавние времена, когда боги людей порешили, чтобы смертные чада их в жизни своей короткой ведали лишь печаль, и потерю, и несчастье. Судьбы же, исполненные чистой радости, удовольствия и непрерывных побед, боги оставили себе.
И вот случилось так, что один из смертных прожил едва ли не весь отведенный ему срок, не познав горечи поражения. Печали ведал он, и потери испытывал не раз, но злосчастия, которые иной назвал бы поражением, были для него не более чем препятствием, и позорнейшее бегство казалось ему лишь временным отступлением. Его возможно было убить, но победить – никогда. Ибо сей смертный мог испытать поражение, лишь сдавшись; а не сдавался он никогда.
Вот так и вышло, что царь людских богов взялся научить этого смертного смыслу поражения.
Царь богов отнял у смертного его ремесло – отнял дар, которым тот славился и который любил, – но не сдался смертный.
Царь богов отнял у смертного все нажитое – отнял дом, и богатство, и уважение народа, – и все же не сдался смертный.
Царь богов отнял у смертного семью, всех его любимых до последнего – и опять не сдался упрямый смертный.
И в последнем из сказаний царь богов отнимает у смертного уважение к себе, чтобы научить его беспомощности, которая приходит по следам поражения.
А в конце – и этот конец ждет всех, кто осмелится соперничать с богами, – упрямый смертный сдается и умирает.
Глава девятая
1
Осенний дождь, сквозь который мы мчимся, оставляет на окне косые темные полосы и почти прозрачные – там, где вода смыла налипшую сажу. Рельсы поворачивают к очередному полустанку, и я прижимаюсь лицом к холодному стеклу, пытаясь сквозь клубы смоляного дыма, вьющиеся за паровозом, разглядеть Седло.
Высоко-высоко над нами пробивают тронутые оранжевым свечением ночные облака горы-близнецы, Клык и Резец – а как еще прикажете называть самые высокие пики Божьих Зубов? – но разлом между ними, перевал, именуемый Кхрилово Седло, прячется в клубах дыма и каменной пыли. Вагон покачивается на стыках рельсов, и кресло качается вместе с ним, убаюкивая мерным перестуком, словно ребенка, и все же я хочу увидеть Седло.
Я бывал здесь. Дважды. Один раз в роли Кейна – много-много лет назад, когда пробирался осиновыми лесам от Желед-Каарна в Терновое ущелье по пути в Семь Колодцев, далекую столицу Липке… И еще раз – пять лет тому назад, когда мы еще думали, что когда-нибудь я смогу ходить, в паланкине совсем не таком удобном, как тот, что подарил мне мой лучший друг. В тот раз я был с Шенной, и она отнесла меня на гору Резец, чтобы показать на западном склоне над перевалом крошечный родничок, промоину не шире умывальника, где бурлила веками сочившаяся сквозь камень талая вода – истинный исток Великого Шамбайгена.
Но когда я думаю об идущей рядом со мною Шенне, мне становится слишком больно, и я соскальзываю в поток воспоминаний не столь мучительных.
Перед моим мысленным взором Седло встает ясно, как в жизни: прекрасное настолько, что захватывает дух. Широкий гребень, поросший осиновым леском, и по обе стороны его – крутые стены скал, увенчанные снежными коронами. Тем утром Шенна стояла рядом со мной и держала за руку, покуда мы смотрели, как всходит солнце над далекими степями Липке. Первыми лучи светила озарили снеговые пики над нами, и те вспыхнули серебряным пламенем. Скалистые склоны их заиграли золотом, и охрой, и глубоким багрянцем, словно угли, чтобы внизу, над покрывшим перевал осинником, погаснуть тусклой умброй.
Я закрываю рот ладонью через платок и долго, мучительно кашляю. На лице у меня, как и у четверых носильщиков паланкина, повязан платок, чтобы не глотать угольный дым и сажу доменных печей. Наверное, я повредил легкие во время вчерашнего пожара. Надеюсь. Потому что я, пожалуй, соглашусь скорей обжечь бронхи, чем выяснить, что причина моих мук – воздух на Кхриловом Седле.
Все меняется. Черт, я могу понять, почему она сошла с ума.
Поезд карабкается вверх. Восточный склон перевала вдоль дороги превратился в открытую рану. Осинник выгрызли открытые карьеры. Над каждым долом висит густая мгла из каменной пыли и дыма. Сквозь черный туман я вижу смутные силуэты изрыгающих огонь и дым механизмов, грызущих, точащих, вывозящих камню. Ничего уродливей я не видывал в своей жизни. От зрелища этого сводит желудок, и в горле кисло першит не только от сернистых испарений.