Иногда она просила цветов, подбирая их под свое настроение: белых лилий, желтых или красных роз. И требовала, требовала писчих принадлежностей: новые чернила, новые палочки, плотный шелк, пергамент, восковые таблички. Целыми днями, закрывшись в комнате, занавесив единственное оконце прозрачным белым шелком, от которого комнату заливал молочный свет, она занималась своим делом: рисовала, рисовала, без устали рисовала — цветы, фрукты, вазы, смятые шелковые подушки.
Медха относился к новой рабыне с молчаливым почтением. Ему нравилось, как она держится. Вся жизнь этой девочки была подчинена одному: совершенствованию в своем искусстве. Ей были неинтересны сплетни и слухи, она сторонилась женщин. Как-то раз, не раздумывая, дала пощечину какой-то чумазой девице из кухни, которая заглянула к ней в покои и начала тарахтеть о нравах и обычаях хозяина этого дома.
Однажды Аксум попросила Медху задержаться.
— Сядь, — повелела девочка, указывая негру на подушки.
Слуга осторожно поставил поднос с яствами на пол и выполнил приказание.
— Ты будешь сидеть неподвижно. Постарайся не моргать, — приказала Аксум.
Щурясь и покусывая палочку, она принялась разглядывать слугу, затем быстро, несколькими уверенными штрихами набросала его портрет. Вышло на удивление похоже: глуповатый и вместе с тем внимательный взгляд, широкие губы, мягкие черты. Но в этой зарисовке было еще кое-что: девочка сумела передать свое отношение к этому человеку, недалекому, послушному, всегда погруженному в чужие заботы.
— Посмотри, — сказала она, показывая ему рисунок.
Медха покорно глянул и вдруг застыл.
— Это лицо! — сказал он испуганно.
— Это твое лицо! — торжествующим тоном добавила Аксум и сунула ему под нос зеркало. — Сравни!
Медха посмотрел в зеркало. На рисунок. Опять в зеркало. Его лоб покрылся испариной, щеки посерели.
— Что с тобой? — удивилась Аксум. — Тебе не нравится моя работа?
Слуга упал на колени.
— Отдай мне, сожги! — пробормотал он. — Ты украла мою душу!
— Я просто нарисовала твое лицо! — рассердилась Аксум, проворно убирая руку с рисунком. — Зачем ты говоришь разные глупости? Украсть душу могут только злые духи, а я — такая же рабыня, как и ты!
— Ты великая госпожа! — убежденно сказал вдруг Медха. — Я вижу, как с тобой обращаются. Я и сам с тобой обращаюсь как с великой госпожой!
Аксум грустно покачала головой.
— Ты ошибаешься. Меня купили, точно так же, как и тебя.
— У тебя есть боги, — упрямо повторил Медха, — они водят тебя за руку. На каждом твоем пальце сидит по чудесному духу. Я их видел!
— Когда?
Аксум вдруг почувствовала себя нехорошо. Как она ни храбрилась, а злые духи существуют на самом деле и шутить с ними не следует. Она провела рукой по поясу, и верные бубенцы зазвенели в ответ.
— Я видел духов! — еще раз сказал Медха, все еще стоя на коленях. — Когда ты рисуешь, когда пишешь, то на каждом твоем пальце — маленький дух!
— Откуда они берутся? — настойчиво спросила Аксум. — Ну, говори же! Из-под земли? Или сверху?
— Они — в тебе, они берутся… из тебя! — ответил слуга. — Ты — великая госпожа!
— Какие они?
Аксум вытянула руки, растопырив пальцы. Она не носила колец на руках и не признавала браслетов — украшения мешали ей работать.
Чернокожий начал перечислять, боязливо касаясь каждого из десяти тонких девчоночьих пальчиков:
— В больших пальцах живут веселые пузатые старички, лысые, с большими широкими носами. Эти старички, как и пальцы, должно быть, братья. У того, что живет в правой руке, — длинная борода, а у того, что в левой, — только усы, а бороды нет. Указательные пальцы — юные воины в островерхих шлемах, у них мечи и копья. Средние пальцы — полнотелые женщины, у каждой — по десятку юбок, по сотне ожерелий, на волосах богатый убор, расшитый жемчугом, в руках — горшок с жирной кашей. Безымянные пальцы — брат и сестра, мальчик и девочка лет десяти, озорные и веселые, в красивой одежде, они всегда смеются. А мизинцы — прекрасные младенцы, улыбающиеся во сне. Вот таковы твои десять духов, госпожа, и я не лгу! Аксум закрыла лицо руками.
— Ты испугал меня, Медха! — сказала она глухо. — Неужели все это правда? Почему же я никогда их не видела?
Слуга медленно покачал головой:
— Не мое это дело — видеть духов, на это есть ясновидцы, но ты, госпожа, полна света. Не видеть этого может только слепой!
— Неужто все люди слепы?
— Не все! — убежденно сказал негр. — Тот, что привел тебя сюда, — он не слеп! И наш господин, Церинген, — он тоже видит. Он несчастен, но добр…
— Добр? — оскалилась девочка. — А тебе известно, как он издевался над своими наложницами? Ты знаешь, какую страшную жизнь вели эти женщины, эти бесправные рабыни, которые были в его власти?
— Но ведь и они страшно поступили с ним, госпожа!
— По заслугам, — фыркнула девочка.
— Не говори так, — слуга трясся от страха, — не следует так говорить! Люди жестоки друг с другом, но наш господин — он теперь добр. Он добр к тебе и ценит твой дар.
— Это правда, — смягчилась Аксум. — Встань наконец с колен! Меня это раздражает.
Медха, помедлив, поднялся.
— Ты отдашь мне рисунок? — спросил он.
— Забери, — она махнула рукой. — Не показывай никому, пожалуй. Думаю, ты прав — люди увидят в этом опасность.
Медха спрятал рисунок под одеждой на груди и вдруг радостно улыбнулся, сверкнув зубами.
— Ну вот, теперь моя душа снова на месте!
Глава тринадцатая
РАЗОБЛАЧЕНИЕ ИНАЭРО
Ватар был в ярости. Ярость хозяина каллиграфической школы выражалась в том, что он медленно рвал пергамент. Крепкий материал не желал поддаваться пальцам, но Ватар терзал его, дергал, грыз зубами и в конце концов с треском отдирал полоску. Писцы школы сидели на полу, скрестив ноги, и как завороженные наблюдали за этим. Лицо их хозяина оставалось внешне спокойным, оно как будто застыло, окаменело в гневе. Глаза ничего не выражали, кроме сосредоточенности на бесполезном и жутком занятии,
Это длилось уже несколько часов, Никто не смел пошевелиться. Двое личных слуг Ватара, которых в обычные дни никто не видел, — верзилы-кушиты с огромными жирными животами и столбообразными ногами — вымачивали в чанах розги.
Наконец Ватар отложил в сторону истерзанный кусок пергамента, очень аккуратно разгладил его ладонью и обратил взоры на подчиненных ему писцов.
— Сегодня утром я узнал, что каллиграф-женщина покинула школу, — проговорил он очень тихо.
Посреди общего безмолвия его сиплый голос прозвучал до крайности отчетливо. Никто не проронил ни звука. Ватар продолжал, слегка откашлявшись: